Нет, речь не об убийствах. Убийство всегда является оправданием самого себя и потому не нуждается ни в оправданиях, ни в объяснениях. Убийство самодостаточно. Ему не нужны оправдания.

Равно как и тем мучениям, которые неизбежно являются его спутниками.

Но зачем ему нужна была эта скорбь? Сострадание. Слабость.

Или он и впрямь способен был любить?

Так же как я? Так же как любой из людей?

— А я ведь знаю, — произнёс вдруг Ангел. — Ты ещё кое-что спросить хочешь. Но не решаешься. Должно быть, боишься слишком много узнать. Чрезмерно приумножить скорбь. Я сейчас и вправду слаб. Всё это слишком… Слишком. Спрашивай. Почему я о каком-то Пете вспомнил, когда шлюху ту обрабатывал. Почему сейчас о внучках каких-то разговор завёл. И ещё спроси — на какой хрен вообще вы все мне сдались. Ну, спроси!

— На какой хрен мы тебе все сдались? — спросил я.

Механически. Просто подчиняясь ему.

Мне было наплевать.

— Это голод всё… голод, — произнёс Ангел.

Слово «голод» буквально по буквам, по звукам вышло, вырвалось из его рта. Как слишком долго сдерживаемая блевотина.

Вырвалось. Протекло по подбородку. Закапало вниз. Звуки — тяжёлыми, мутными, зловонными каплями.

ГО-ЛО-Д.

Вышло. Вышло откуда-то из глубины.

— Бедняга, — сказал я. — Недоедаешь… На человечинку потянуло?

Он остановился. Резко. Неожиданно.

Развернулся и вплотную подошёл ко мне.

— Ты…

Где то за моей спиной вспыхнуло пламя. Яркое, слепящее. Настолько яркое, что невозможно было даже повернуть голову и хотя бы мельком посмотреть назад. Отсветы этого пламени слепили глаза. Резки тени в бледно-голубом сиянии поползли по земле — и скрылись, растворились во вновь наступившей тьме.

— Не смотри, — прошептал Ангел. — Не смотри, жена Лотова. В соляной столб обратишься!

— Не смотрю… — ответил я. — Мне не интересно. Совсем не интересно. Огонь. Жарят мясо. Свежее мясо. Дедушку жарят. Алкаша старого жарят. Ивана Семёныча. Кто? Друзья твои? Сообщники? Повара? Он вкусный?

И, сорвавшись, закричал:

— Вкусно?!! Вкусно нас жрать, сволочь райская?!!! Не подавишься?! Не боишься, что жаровни твои заметят?! И прибегут на трапезу полюбоваться! А мне почему не показал ничего?

— Чудо… не повторяется, — ответил Ангел. — Не повторяется. Никогда. Ни для кого. Ты уже видел… Хватит… Пошли. Всё стихло. Огонь погас. Будет холодно. Очень холодно. Вернёмся в гостиницу. Мыться. На мне кровь сохнет. Терпеть не могу высохшую кровь. Такая противная… корка…

Мы пошли.

Сначала — в молчании.

Должно быть, мы молчали оттого, что само движение наше забирало слишком много внимания и сил.

Миновав открытое место, мы отчего-то пошли не по дороге, а двинулись куда-то в самые дебри плотно сомкнувшихся, как будто сросшихся ветвями деревьев, которые, едва пропустив нас, тотчас закрывали тёмные, непроглядную лесную завесу за нашими спинами.

Отгибавшиеся от наших движений ветки, словно разозлённые непрошеным этим вторжением в тихий их сон, стремительно (так и впрямь подлетают во сне… от щелчка… малейшего шороха) отлетали назад и резко, словно наотмашь, били нас по подставленным нашим ладоням и (если мы не успевали подставить ладони) по лицу.

Но вот деревьев стало меньше. Они расступались, отходили назад.

Идти стало легче.

Ангел шёл так уверенно, как будто уже много раз бывал в этих местах.

И как будто точно знал, куда именно мы должны выйти в конце нашего пути.

И едва дорога наша стала прямой и ровной (насколько это вообще возможно в таком месте), а движения спокойными, Ангел заговорил со мной.

Поначалу я едва слышал его голос. Должно быть потому, что кровь ещё слишком громко стучала в висках и дыхание моё восстановилось не сразу.

Но постепенно я слышал его всё лучше и лучше.

Или просто речь его становилась менее путаной и сбивчивой?

Ведь поначалу мне казалось, что это просто звуки… Те самые, бессмысленные (в моём, земном, понимании) звуки, которые он произносил ещё во время того… первого убийства… Первого убийства, которое он совершил при мне… Которому я был свидетелем…

Нет, это были слова. Слова, которые я был способен понять.

Вернее, должен был понять.

Ангел говорил. Монотонно и непрерывно. Похоже, он просто не мог остановиться. Именно тогда, в этом парке, в эту ночь ему непременно надо было рассказать мне о своей тайне.

Посчитал ли он, что уже достаточно подготовлен к восприятию его откровений? Или просто посчитал, что невозможно уже больше тянуть и свидетель его дел должен хотя бы в общих чертах постичь их тайный, сокровенный смысл?

Или решил, что время ужина уже близко?

— … Я в крови… Мне нельзя показываться… Там администратор… Зайди в гостиницу. Вид у тебя тоже не очень, но, по крайней мере, пятен крови нет. На первом этаже туалет. Одно окно без решётки. Надо открыть. Никто не видит. Тихо и спокойно. Коридоры тёмные. Все спят. Погуляли. Возвращаемся поздно. Идём по одному, ты — первый… Увидишь кого-нибудь — заговори с ним. О чём угодно. Меня не должны видеть. Речек здесь нет. Надо добраться. До душа. Завтра купим. Спортивный костюм. Два спортивных костюма. Ужасный город, здесь нет приличной одежды. Но на первое время… потом гардероб… всё поправимо… поправимо… Я рядом.

— … Я — Ангел Божий. Я — особый Ангел. Я — Ангел детских слёз. Молитв безнадёжно больных. Предсмертных воплей. Ангел боли. Не страшно? Страшно!

— … Я творил этот мир. О, конечно, он не совершенен. Но ведь и я не Господь. Хитрый Боженька уклонился. Он не стал связываться. Хитрый, хитрожопый Боженька… Он сказал мне: «Твори!» Полная свобода… Свобода рук… Какая здесь грязь! Неужели и это я сотворил? Не припомню…

— … Я был молод. Наивен. Как резво я взялся за дело! Резво… Дьявол смеялся надо мной. Творческий транс. Безумие. Он говорил, что проходил уже через это. И закончилось это плохо… плохо… Он говорил: «Тебя подставят. Им нужно мясо. Материя — мясо. Но это мясо умеет молиться. И проклинать. Тебя проклянут. За боль, которую ты сотворишь. Ты понимаешь это? Ты знаешь, что такое боль?» Я не знал. Я его не понял. Я ему не поверил. А Боженька смотрел на меня и хихикал в кулачок…

— … Настал день, когда я сказал Всевышнему: «Новый мир создан. Попробуй его на вкус!» Господь откусил кусочек — и нашёл вкус приятным. Он похвалил меня. Протянул мне руку. Я вытер ладонь об халат… Рука… Его рука была холодной. Вялой. Пальцы почти не сжимались. Плохой знак. Я почуял недоброе. И это недоброе… Он сказал мне: «Главная работа ещё впереди». Я не понял Его. Он сказал…

Ангел остановился. Повернулся и посмотрел на меня. По инерции (и ещё потому, что голова моя была опущена и смотрел я больше не вперёд, а себе под ноги) я прошёл ещё шаг и почти налетел на внезапно остановившегося Ангела.

Я был настолько погружён в ровное его бормотание (в непрерывном потоке которого тонули без следа и всплеска даже редкие восклицания и эмоциональные подъёмы голоса), что почти отключился от окружающего мира и потому внезапной остановки Ангела не заметил.

И не сразу сообразил, что на время он замолчал.

Ангел смотрел на меня. Минуты две, не отрываясь.

Его остановившийся взгляд, казавшийся пустым и холодным, вдруг резко сфокусировался на моих зрачках. На мгновение мне показалось, что чьи-то незримые пальцы быстро и очень жёстко надавили мне на глазные яблоки — и от боли у меня задёргались, запрыгали веки.

Я отшатнулся назад, запрокинув голову.

— Перестань! — крикнул я Ангелу. — Ты надоел! С гипнозом твоим!.. От меня и так уже мало что осталось… Я не выберусь отсюда, сели ослепну! Не выберусь!

От этой неожиданной боли я действительно почти ослеп.

И страх остаться навсегда… Навсегда с Паном… В парке. В могиле…

Я стоял, растирая намокшие от набежавших слёз веки, и только где-то через минуту почувствовал (по наступившему внезапно облегчению), что Ангел отвёл в сторону губительный свой взгляд.

— Это пройдёт, — сказал он. — Дай руку. Я тебя поведу. Минуты через две зрение восстановится. Честное слово, тебе очень повезло, что я так вовремя прикончил твой разум. Если бы он до сих пор был жив, то жарился бы сейчас в твоей черепной коробке. И визжал бы как крыса, попавшая в огонь. Ты видел крысу, которую насаживают на вертел и заживо поджаривают на медленном огне?