А если не смогу? Как обидно, если боль моя окажется бессмысленной!

Сначала я увидел то, что и ожидал увидеть.

Лезвие ножа погрузилось в её тело ненамного, примерно на полсантиметра. Чуть ниже груди, в районе солнечного сплетения.

Я ожидал визга. Вопля. Но она не вскрикнула даже, а только всхлипнула тихо, чуть слышно. Словно не больно ей было, а только обидно.

Обидно умирать такой молодой.

Обидно умирать в такой тихий, тёплый, весенний день.

Обидно умирать, когда листья на деревьях такие молодые и тонкие, с отливом тёмно-зелёным, с глянцем. Когда небо ещё только копит силы для будущих летних гроз, а пока лишь балует изредка майскими ливнями. Когда выспавшиеся за зиму медведи-холмы едва обросли изумрудно-зелёной шерстью травы — и лакомятся теперь густым, жёлтым солнечным мёдом, запивая дождевой водой, и тяжёлые их туши полнятся живительной, весенней влагою.

Когда всё ещё впереди — и белые ночи, и первые ягоды, и тёплая речная вода, и запах скошенной травы, и тяжёлые ветки с созревшими яблоками, и утренняя прохлада на излёте августа, и первые заморозки в начале далёкой ещё осени.

Смерть всегда нелепа и несвоевременна. Но в такой день несвоевременность её чувствуется настолько остро, что и впрямь от обиды хочется плакать.

Хоть это, конечно, и совершенно бесполезно…

Лезвие медленно и равномерно пошло вниз, глубоко разрезая кожу на животе, двигаясь к паху. Струйки крови стекали вниз, всё сильнее, сильнее. Кровь стремительно густела и темнела, по мере того, как лезвие погружалось в тело всё глубже и глубже.

Она всхлипывала. Слёзы текли из-под чёрных очков. Не для того ли он и надел их ей, чтобы не видеть взгляд её, наполненный болью? Или для того, чтобы она не видела, как уродует, кромсает он её тело — и не сошла с ума прежде времени?

Она кусала губы. Подбородок её дрожал.

Ребёнок… Обиженный ребёнок…

Завершив разрез, он повернул лезвие — повёл его вбок, заводя кровавую линию к рёбрам. Затем сделал такой же разрез и с другой стороны, словно раскраивая верхнюю часть тела по двум направлениям, горизонтальному и вертикальному.

Так мало — снять одежду. Всего лишь снять одежду. Одежда лжёт. Всегда лжёт. Шелест её — ложь, складки её — ложь, цвет её — ложь, покров её — ложь.

Покров лжи и лицемерия. Но что скрывается под этим покровом?

Хуй, липкий от выплеснувшейся спермы? Пизда с пересохшим пахучим соком пропавшего втуне возбуждения? Роскошного оргазма с влагой на полстакана, что так и прошёл без свидетелей, вдали от восхищённых и жадных взоров, под покровом, под тёмным, непроглядным покровом, в бездне юбки, под тьмою трусиков?

Снять одежду… И Бог есть правда.

Не Господь ли учил Еву в Эдеме премудростям минета? Не Он ли показывал ей, как правильно заглатывать хуй Адама? И ангелы, ангелы, тогда ещё юные ангелы, тогда ещё полные нерастраченного семени, стояли вокруг, склонив почтительно головы и, кротко сложив белоснежные крылья, глядели украдкой на Еву и с вожделением тайным запускали тайком руки под хитоны свои, клали ладони на пресветлые яйца свои — и дрочили тайком…

О, дрочили! Дрочили!

Ева была обнажённой. В том премудрость Божия!

Как кончали ангелы! Как кончали они!

Снять одежду…

Что под одеждой? Кожа.

Не новую ли ложь видим мы? Не новую ли, ещё более изощрённую?

Кожа — это тоже покров. Пульсация крови, сокращения кишечника, движения глаз на эластичной мышечной подвеске, раздувшиеся на вдохе упругие мешки лёгких, сжатые пружины мышц, желтоватый каркас костей, бледно-серый мозг с розоватым узором кровеносных сосудов — всё это скрыто покровом кожи.

Нагота рождает возбуждение.

Нагота тела… Тело без кожи — высшая степень наготы.

Высшая степень возбуждения.

Он сдирал с неё кожу. Лоскутьями, полосками, кусками.

Кровь не текла уже — она брызгала, хлестала, заливала его руки, лилась на траву, била крупными каплями по лицу его, и тело его становилось кроваво-красным, как будто он сдирал кожу также и с себя.

Но она… На глазах она становилась сплошным куском боли, обнажённых мышц, тёплым куском мяса, сочащемся кровью.

Гипноз прошёл от болевого шока. Он уже не в состоянии был подавлять её боль.

Всхлипы её сменились стонами. Потом…

Она завизжала. Так резко. Дико. Страшно.

От её визга у меня заложило уши. Казалось, что перепонки не выдержат такой нагрузки и лопнут. И наступит тишина.

Визг в пустой моей голове заметался звенящим эхом, ударился в костяные своды черепа. Бился задыхающейся, умирающей в ловушке птицей — и мне хотелось бить себя по голове, по пустой, тупой, безумной, бестолковой своей голове, и пробить её, и выпустить наконец этот сгусток бьющейся боли.

Она заметалась, задёргалась.

Очки слетели, она увидела своё тело — и ужас был в её глазах.

Она снова попыталась закричать…

Но это уже непорядок, непорядок!

Кашин с гримасой брезгливости и недовольства сжал ладонью её горло — и не крик уже, не визг, а только хрип остался.

Из уголков её губ потекли струйки бледной, разбавленной слюною крови.

Судорога сжала её лицо.

Глаза закатились.

Хрип оборвался.

Он разжал пальцы.

Она рухнула вниз. На траву.

— Она умерла? — с надеждой спросил я.

— Безобразие! — недовольным голосом ответил Кашин. — Совершенно невозможно работать! Совершенно невозможно! Крики, визг! Странные люди пошли: потерпеть немного не могут. Хотя, как я заметил, женщины, как правило, более выносливые. У мужчин болевой шок наступает значительно раньше. Соответственно, они гораздо раньше и отключаются. С ними надо обращаться очень осторожно, чтобы они не отключились прежде времени. А вот женщины… С женщинами проще. Гораздо проще! А она…

Он наклонился. Приложил палец к её шее с бахромой в лоскутки изрезанной кожи.

Посмотрел на меня. Улыбнулся.

— А она, представьте себе, жива пока. Но именно, что «пока». И это самое «пока» исчисляется минутами. Да, да — минутами.

— Зачем? Зачем вы?…

— Слушай, то мы на «ты», то на «вы»… Зауважал меня, что ли, пуще прежнего? А?

Он подошёл к портфелю. Откуда-то из бокового отделения достал носовой платок и начал медленно и очень тщательно протирать лезвия ножей.

— С душем, конечно, проблемы тут… Но ничего, здесь речка близко. Вода, видимо, не прогрелась пока… И кровь смыть трудно будет. Но ничего! Искупаемся, кондиционер на подогрев включим. В машине и согреемся, и обсохнем.

— Зачем?

Зачем? Зачем я всё время повторял этот вопрос?

Зачем одному сумасшедшему задавать вопросы другому сумасшедшему?

Но я ведь тогда не знал… Не знал!

— Ай, Серёжа, Серёжа! Тебе то что непонятно? Ведь ты же знаешь, что такое любовь. Ведь в твоей то жизни она была. Большая, светлая, всемилостивая, всепрощающая, всевидящая, всепонимающая… Да только, жаль, не всемогущая… Где же любовь твоя? Где она сейчас, красавица? В помойке лежит, небось. Ты думал, сгорело всё? Нет, плоть сжечь трудно. Очень трудно. Тут особое умение нужно. Это я точно знаю! Мало побрызгать только сверху да спичкой чиркнуть. Думаешь, ушло всё? Пропало? Нет, всё осталось. Осталось! Лежт, разделанная. Подпалилась только слегка. Мухи по ней ползают, крысы бегают. Или увезли уже на свалку? Да дожгли в топке, с прочим мусором вперемешку? Хорошо, если мусорщик какой с ней перед тем не позабавился. А то ведь он воняет, бабы на него не смотрят. А тут — такой подарочек из контейнера выпадет…

— Замолчи! — закричал я. — Замолчи, ублюдок! Маньяк! Кастрат! Психопат! Скотина грязная!

— Это ты мне? — спокойно и даже как-то деловито переспросил Кашин.

Словно искренне не мог понять, кого это я имею в виду.

Словно и поверить не мог, что я способен так его оскорбить. И за что?

Он убрал ножи в чехлы. И сложил их в портфель.

Потом подошёл ко мне. Долго, с минуту, смотрел мне в глаза.

Я молчал. Я представить себе не мог его реакцию, я даже примерно не мог предположить, что он сделает. Ударит, плюнет, начнёт душить? Рассмеётся? Кинется целовать?