"Улло, на Лию твои излияния не влияют. На Лию влияет другое. Например, парфюмерия".

И я тут же подумал: эта чертовка сознательно позволила себе почти до фривольности доходящий каламбур? Если это так, мне грозит опасность в нее влюбиться. И что касается парфюма: ее легкий запах сирени намного умереннее, чем всегдашний "Soir de Paris" у Лии.

Рута стала более частой гостьей у Бормов. И в нашу следующую встречу, дождливым июньским вечером, она встала из-за стола, Лия, Аугуст и Армин остались на месте, а Рута вдруг захотела пойти домой. Она спросила:

"Армин, не найдется ли в доме мужского зонта? Лия, ты позволишь Улло проводить меня домой?"

Лия, она сидела с Армином на плетеном диване, сказала - ну, возможно, не очень уж тактично:

"Господи, он же свободный человек. Хоть домой, хоть из дома".

Они провозились немного в поисках зонтика, потому что у Армина, Боже упаси, не было подобных стариковских вещей. Наконец нашли у папы, экс-министра Борма, старый зонт, и я проводил под его защитой Руту в эту дождливую июньскую ночь домой. Мамаша Борм накинула ей на плечи какую-то кофточку от ночной прохлады, а я позаботился, чтобы она не соскользнула с плеч. Узнал, где Рута живет. В доме со своими родителями, примерно в километре от Бормов. У двери я ее не поцеловал и в гости проситься не стал. Потому что предчувствовал, знал уже: это будет, будет, будет. Все будет.

Через полгода, ранней зимой 35-го, когда действительно все произошло, Рута напомнила:

"Помнишь тот вечер, когда ты меня провожал домой под зонтом господина Борма?"

"Разумеется! А что?"

"В тот вечер, когда мы у Бормов искали зонт, я и Лия, я сказала ей: если ты с этим парнем обращаешься так, как ты обращалась сегодня, я его у тебя отобью"".

11

Рута была одна из тех девочек Улло, рассказывая о которой, мне не нужно опираться на его воспоминания, и в общении с которой у меня свой личный опыт.

Весной 1935-го Улло с матерью жили все еще в Нымме в садоводстве на улице Яама. Я с родителями - все там же, на Каламая, в служебном доме Веэльмановской фабрики. Улло, кажется, уже год как работал в редакции "Спортивного лексикона", а я закончил несколько недель назад восьмой класс Викмановской гимназии. И жил теперь преимущественно с мамой на летней квартире за городом, потому что с отцом удавалось бывать ровно столько, сколько ему позволяла его работа. А не в Нымме, на нашей улице Пурде, где я провел десять или двенадцать своих самых впечатляющих лет. Дом на улице Пурде был продан.

Мама упрекала иногда отца в неоправданном оптимизме. И возможно, она в чем-то была права. Потому что я тоже помню, как папа рассуждал: "Представляю, что я на фронте (но он не был там никогда, и когда на старости лет в некотором смысле туда попал, то, во всяком случае, все было не так, как он рисовал себе это в воображении). Итак: я на фронте, и в меня стреляют. Почему же пуля должна непременно в меня попасть, если у нее т а к много места, чтобы пролететь мимо?"

Так что на свой лад он был оптимистом по отношению к судьбе. А что касается материальной обеспеченности себя, своей жены и своего сына, - тяжеловесный реалист. "Фабрика Веэльмана - частное предприятие, - объяснял отец, - и у меня нет никаких гарантий, что хозяин или его наследники позаботятся о моей жене и сыне и в случае надобности обо мне. Этим делом нужно заниматься самому. Пока я в состоянии".

В начале тридцатых отец начал строить в Таллинне доходный дом покрупнее, прибыль от которого дала бы ему уверенность, что он справился со своей задачей. А при нашем экономическом положении это было тяжелое предприятие. Чтобы высвободить деньги для этой цели, отец продал наш дом на улице Пурде, и мы превратились в летних бродяг, которые жили одно лето тут, другое - там, но по возможности все же вблизи от Таллинна. Чтобы папа после работы мог приезжать к нам отдыхать.

В 1935-м мы сняли летнюю квартиру в Раннамыйзе. Эти места связаны для папы и мамы с какими-то летними воспоминаниями в годы Первой мировой войны, но дом, в котором мы жили теперь, был и для них новый.

Четырехкомнатный деревянный дом с верандой и кухней, покрашенный в зеленый цвет и окруженный низкой плитняковой стеной, стоял посреди кустарника в лесу, в нескольких шагах слева от Табасалуской дороги и на расстоянии двухсот шагов от ступеней, ведущих с обрывистого берега на пляж.

Однако искать этот дом по моему описанию не следует. Его снесли несколько десятков лет назад, когда совхоз Ранна в советские времена стал расширяться на этих землях.

Мы жили там вчетвером: отец, по крайней мере в конце недели, приезжал к нам на автобусе или на старом зеленом "форде", мать, которая целую неделю, дымя сигаретами, боролась с комарами (при этом она вообще не курила никогда) и листала романы, объявляя, что "Ревность" Семпера намного сильнее "Милашки" Колетт, а гетевский "Вильгельм Мейстер" несравненно сильнее обоих. Кстати, что я там в наше первое раннамыйзаское лето делал, какими важными или неважными делами занимался, не помню. В том доме мы отдыхали и второй раз, то есть в 1937 году, и это мне запомнилось, я написал первый в своей жизни и, кажется, последний политический фельетон. Его не напечатали ни тогда, ни позднее, и направлен он был против того самого премьер-министра Ээнпалу, в числе чиновников-распорядителей которого Улло к этому времени оказался. И еще в этом доме жила, с моей тогдашней точки зрения, почти что тетя, девица около тридцати лет по имени Элла, наша прислуга.

Итак, в 1935-м, на второе утро того раннамыйзаского лета я проснулся довольно рано. Увидел сквозь зеленые липы и темные ели солнечное пестрое сине-белое небо, увидел, что на часах, лежащих на моем столике, всего четверть седьмого, и удивился, почему это я так рано проснулся. Из кухни даже голос примуса, на котором Элла варила утренний кофе, не был слышен.

Тут я заметил, что предмет, который я принял за глиняную, неожиданной формы вазу, стоящую на подоконнике за занавеской, вовсе ею не был. Оказалось, что это Улло просунул в окно свою голову. Оперся острым подбородком о подоконник и смотрел на меня слегка косящими насмешливыми глазами. Я спросил шепотом:

"Улло! Как ты оказался тут посреди ночи?"

Он усмехнулся и ответил голосом, который прозвучал непомерно громко. Хотя на самом деле говорил он довольно тихо.

"Я провел опыт, можно ли тебя разбудить взглядом. Оказывается, можно. И весьма легко".

Я по-прежнему произнес полушепотом: "Говори тише. Все спят еще. И залезай в комнату. Через окно".

Он усмехнулся: "Нет. Не сейчас. Я тут не один. Высунь свой нос наружу и посмотри".

Изголовье моей кровати было как раз под окном. Я приподнялся на локтях. Перевесился через низкий подоконник, и чья-то голова поднялась навстречу моей в метре от лица Улло. Голова какой-то абсолютно незнакомой мне девушки. Улло положил руки нам на затылки и свел наши лбы над подоконником:

"Бэмс! Ну, знакомство состоялось. Это Яак. О котором я тебе говорил. А это Рута. О которой я тебе, кажется, не говорил".

Взъерошенные белокурые с рыжинкой волосы, большие желтоватые глаза, белые смеющиеся зубы и легкий запах сирени отодвинулись от окна, и Улло сказал:

"На, Яак, возьми в свою комнату на хранение наши походные вещички. А мы пока сходим на море. Между прочим, у нас с Рутой на двоих имеются три кроны. Но мы будем рады гостеприимству этого дома, если ты предложишь нам после купания утренний кофе. Во сколько его подают?"

Я ответил: "По воскресеньям - часов в девять..."

"О' кей!" - отозвался Улло, а я тем временем смотрел на тоненькую загорелую Руту, которая сидела под окном в кустах лиловой сирени. Смотрел - и не мог оторвать глаз от того, как она одета, вернее, раздета. Потому что на ней не было ничего, кроме светло-лилового купальника.