Изменить стиль страницы

Завистницы Дельфины, – а их было немало, – говорили, что царственное величие – это роль, которую она с некоторого времени взяла на себя, а в действительности ее поклонникам не приходится жаловаться, ибо она принадлежит к тем милым женщинам, о которых пел Беранже:

Я добра, того не скрою,
Просят – уступлю!

Фридерика она также сразу узнала и сердечно с ним поздоровалась. За столам они сидели рядом. Отмахнувшись от Делароша, она говорила с одним Фридериком, и ее высокомерная, горделивая манера сменилась другой – ласковой и сердечной. Она вновь стала той приветливой певуньей, которая предсказала Титу Войцеховскому разлуку с ней, а Шопену – скорую встречу. Она молодела от воспоминаний и даже на какой-то миг превратилась в ту Дельфинку, что пела в варшавском салоне, а потом играла в жмурки с другими подростками. Она расспрашивала Фридерика о родных, на глазах у нее блеснули слезы, когда, поднимая бокал, она шепнула ему: – За Варшаву!

Но стоило кому-нибудь из гостей заговорить с ней, как она снова превращалась в недоступную королеву. В ней было что-то таинственное, что именно – Шопен не мог понять. В ее лице, на редкость милом и симпатичном, в больших, горячих глазах, которые то темнели до полной, густой черноты, го прояснялись и казались три этом вишневыми, порой мелькало что-то печальное, почти скорбное. Шопен знал, что она в разводе с мужем, вернее – разъехалась с ним. Граф Мечислав Потоцкий не согласился на развод, но оставил ее в покое на некоторое время.

– Сегодня я не буду петь, – сказала Дельфина, – сегодня здесь вечер фортепианной игры. Вы слыхали о Листе? Вот он!

Так это Лист? Фридерик уже обратил внимание на этого юношу. У него была необычная наружность: густая, пожалуй, слишком длинная копна светлых волос, которые он то и дело откидывал назад, высокий, рельефный лоб, длинный нос благородного рисунка и ярко-зеленые, блестящие, полные жизни глаза – глаза фантазера и гения.

Лист рассказывал что-то смешное. Его голос звенел молодостью. Казалось, его переполняют самые разнородные, но сильные и радостные чувства. Он не был новичком в этом обществе и держал себя со светской непринужденностью, но избыток сил все время прорывался то в коротком смешке, то в невольном выразительном движении рук – они были большие и сильные даже на вид, – то в энергичных кивках головы. Глаза его так и струили ярко-зеленый свет.

– Он мало похож на немца, – сказал Шопен Дельфине Потоцкой, – хотя в его облике есть что-то шиллеровское! – Да он и не немец, – ответила Дельфина, – он мадьяр или что-то в этом роде. Его настоящее имя не Франц, а Ференц. Он родился в глубине Венгрии, а отец у него был чуть ли не пастух, – правда, образованный и даже музыкант. Ведь мы все в родстве!

Она сказала это с улыбкой, которая означала: у нас всех скромные, простые родители, но именно у них вырастают славные, талантливые дети!

Соседи Листа смеялись. Шопен прислушался. Лист рассказывал о том, как мечтал в детстве, чтобы его украли цыгане. – И вообразите, – говорил он, придав своему лицу печальное выражение, в то время как глаза не переставали улыбаться, – сколько ни было вокруг цыган, как они ни шмыгали возле нашего дома, как я ни старался попадаться им на глаза, мысленно умоляя их похитить меня, – ничто не помогало! А между тем соседских детей они похищали каждый день! И я так завидовал этим похищенным детям! Впрочем, они скоро возвращались – то ли благодаря выкупу, который удалось получить, то ли оттого, что выкупа не последовало и пленников нечем было кормить!

Рассказывая это, Лист поглядывал на графиню Потоцкую и Шопена. Может быть, он говорил для них. Шопен ему нравился, и, естественно, он и сам хотел произвести впечатление. Во взгляде Фридерика Лист читал: «Да, вы меня занимаете, интересно, кто вы такой!»– «Да вот увидишь! – отвечали глаза Листа, – или, вернее, услышишь! Посмотрим, что ты скажешь тогда!»

Действительно, после ужина гости окружили Листа, и все направились в Красный зал. Лист не заставил просить себя, уселся перед роялем и опустил руки на клавиши. Он не мог отказать себе в желании попрелюдировать немного. «Французская манера!» – разочарованно подумал Шопен. Но аккорды, взятые Листом, были красивы и значительны, а когда он начал свою импровизацию на тему «Колокольчиков» – знаменитого этюда Паганини, – оказалось, что эти произвольно взятые аккорды вовсе не так произвольны, а совершенно соответствуют характеру всей импровизации. Это подтверждала и общая тональность. Стало быть, Лист ничего не делал зря.

Постепенно беззаботное выражение сошло с его побледневшего лица. Фантазия «Колокольчики» была еще полуимпровизацией. В первый раз он исполнял ее публично, он был весь во власти своего замысла и старался сам овладеть им. Импровизация – опасное состояние. Лист помнил, как часто его захлестывали собственные мысли. И теперь во время игры ему приходили в голову новые намерения: и эту мелодию украсить, и ту расцветить, и пробежаться через всю клавиатуру двойными нотами. Но он сдерживал себя и на лету отбрасывал искушения.

Его слушатели не догадывались об этой внутренней борьбе и приветствовали другое. Им нравилась яркая звучность, необычайная беглость, уверенность. А главное-«CampaneIII», колокольчики: они так звенели! Но для Шопена, который сам слушал Паганини и эти «CampaneIII», уже не оставалось сомнений в том, что молодой пианист не уступает самому Паганини в самобытности, смелости и гениальном даровании. Паганини заставил свою скрипку звучать, как целый оркестр. У Листа по оркестровому звучало фортепиано. Как полно, широко, «симфонично» он излагал тему! Какая неожиданная, захватывающая сила обнаружилась в нарастании второй вариации! И – что происходило с регистрами? Как ему удалось уравнять их? Пианисты – и даже лучшие – предпочитали средний регистр и лишь в его пределах открывали себя, излагая наиболее значительные мысли. Их в равной степени отпугивали и грубые басы и безличные «стекляшки» высоких октав. У Листа все звуки были прекрасны и осмысленны. «Колокольчики», производимые именно «стекляшками» верхнего регистра, действовали магически. Они не только звенели, они пели. И всех пленял их чистый, серебристый звук. Лист был молод, искусство строгого и точного отбора еще не вполне давалось ему, но он не только уверенно шел по пути Паганини, но уже в чем-то и опережал его.

Графиня Потоцкая сияющими глазами взглянула на Шопена. На щеках у него выступили красные пятна.

– Ну? – спросила она. – Ведь он лучше Калькбреннера?

– Его сила в другом, – ответил. Шопен.

– В чем же?

– В том, что он прежде всего композитор.

– Но он ведь обычно играет чужое – Баха, Бетховена. А сейчас? Разве это Паганини? Это Лист – и никто другой.

Подобные фантазии сейчас в моде, – графиня лукаво улыбнулась, – но не кажется ли вам, что это не совсем хорошо – пользоваться чужими темами?

Она говорила это в шутку, но, вероятно, некоторое сомнение не оставляло ее. Поэтому он ответил серьезно:

– Все зависит от того, как это сделано.

Через минуту он сказал, наклонившись к уху графини:

– Я сам решился однажды на такое преступление– написал «Вариации на тему «Дон Жуана».

Дельфина сильно покраснела, потом засмеялась.

– Эдорово же я попала впросак, не правда ли? Ее ноздри трепетали от смеха. Потом она подняла на него свои горячие глаза.

– Интересно было бы послушать!

Листа окружили. Он кланялся и откидывал назад волосы.

Теперь настала очередь Шопена. Князь Радзивилл для этого и привел его сюда.

Еще не остывший от возбуждения, Лист сел в кресло недалеко от рояля и приготовился слушать.

В течение всего вечера, отвлеченный сменой лиц, красотой графини Потоцкой и игрой Листа, Фридерик не вспоминал о письме, полученном сегодня. Он только испытывал какое-то жжение в груди, которое не было острым, но не давало совсем забыться. Теперь же, как только он сел за рояль и взял первые звуки, рана раскрылась. Констанция! Он так полно ощутил свое несчастье, что готов был зарыдать. Он словно впервые понял, какое расстояние отделяет его от Польши. Как после смерти Эмилии кончилось его безмятежное детство, так теперь его покинула юность. Не вчера она кончилась. Он оплакал ее в Штутгарте. Но теперь он осознал ее конец. С этого дня он окончательно переменился; сбылось то, что предсказывал юноша Богдан в деревне у Тита: становишься зрелым и даже старым в течение одних суток!