Изменить стиль страницы

Иногда раз, иногда два раза в сутки наш поезд останавливался надолго. Наступала продолжительная, настороженная тишина. И потом, как в тюрьме, сначала где-то далеко хлопала крышка термоса, потом у соседнего вагона гремели миски, и вот уже рядом, у нас, скрип шагов, голоса. Дверь широкая, как ворота, распахивается настежь. Мгновенно врывается мороз, заполняя вагон, пронзая нас, будто обливая водой. Начальник конвоя, в новом белом полушубке, с деревянным молотком на длинной ручке, впрыгивает в вагон. Привычные, мы, как овцы, сбиваемся в угол тесной кучей. Простучав молотком стены, пол в свободной части вагона, начальник дает команду:

— Пулей! Пулей!

Считая, он колотит нас молотком по спинам, и, чтобы не так сильно попало, мы действительно пулей шныряем в противоположный конец вагона.

Нам подают топливо и в алюминиевых мисках раздают горячую густую крупяную баланду и пайки хлеба. Вагон закрывается.

Расположившись кто сидя, кто на корточках, мы жадно поглощаем горячую пищу, после чего нам приносят теплую воду. Но с хлебом дело обстоит труднее. Он мерзлый, и есть его невозможно. Мы кладем горбушки на горячую печку и по мере оттаивания обгрызаем их слой за слоем. Печка маленькая, и все мы тянем к ней свой кусок, всем хочется скорее его съесть. Иногда эта процедура затягивается, продолжаясь и после того, как миски у нас забрали и вагон снова начинал покачиваться на ходу. Зато, уже не торопясь, хлеб можно даже подрумянить и есть совсем горячим. После такой кормежки становится веселее, но в вагоне снова приходится накапливать тепло.

Однажды начальник конвоя оказался не в духе. Разъяренным зверем он ворвался в вагон, ногами вышвырнул наружу остатки щепок и угля, пинком повалил печурку, нагнав в вагон мороз и вызвав у нас недоумение. Пришлось все начинать сначала: устанавливать печку, составлять трубу. В такт стуку колес, чтобы не слышала охрана, ломали последнюю предназначенную для нар доску. Снова вместо топора пустили в дело ножку от печки.

Но доска быстро сгорела, дав мало тепла. Чтобы не замерзнуть, была объявлена безоговорочная конфискация всего горючего и всего теплого. На мне были так называемые ЧТЗ — брезентовые ботинки с резиновыми подметками и каблуками. Несмотря на мое отчаянное сопротивление, каблуки с моих ЧТЗ были сорваны и пошли на топливо. У кого имелись рюкзачки, мешочки — все проверялось, лишняя рубашка, подштанники изымались на утепление вагона, на затыкание дыры нашей параши, в которую сифонил мороз.

Этапу, казалось, не будет конца. Мы ехали день, второй, неделю. В деревянной обшивке вагона я нашел дырочку от гвоздя. Оказывается, если к ней плотно прильнуть глазом, то открывается движущаяся панорама. Я часами простаивал, наблюдая, как проносятся мимо сотни километров родной русской земли. Пересекали широкую, скрытую льдом и снегом реку. Иногда близко к дороге подступал густой еловый лес, но чаще виделся простор — ровная, как стол, обширная территория, окаймленная поодаль белесым березняком, затянутое зимней мглой небо. Но были и солнечные дни. Тогда снег искрился, синее небо стояло высоко, рядом с нашим вагоном бежала его тень, сквозь окошечки к нам заглядывало солнце, и в вагоне становилось светло и даже весело, как в новогодний школьный праздник. Держались морозы, и мы это чувствовали, все крепче примерзая по утрам к полу. Хотелось пить. За неимением воды, как леденцовые конфетки, обсасывали обледеневшие заклепки на стенах.

Однажды мы остановились на какой-то станции. Слышались громкие голоса пассажиров, торопливые шаги по хрустящему снегу, где-то невдалеке шипел запыхавшийся паровоз. Как правило, вагоны нашего эшелона не открывались в людных местах, у больших вокзалов. Но, видимо, в связи с предстоящим длительным перегоном появилась необходимость забросить нам запас топлива. И когда теплушку нашу раскрыли, прямо напротив я увидел освещенное окно купейного вагона поезда дальнего следования. На несколько мгновений мне показалась вдруг другая, счастливая жизнь. Взрослые и дети, по всей видимости семья, сидели перед столиком, что-то кушали, беззаботно болтая, как неожиданно внимание их привлек наш вагон, исторгнувший внезапно наружу свое непривлекательное нутро. Наши невольные соседи, прервав трапезу, с удивлением для себя обнаружили незнакомую им жизнь. Их разом преобразившиеся лица застыли с выражением недоумения, как будто совершенно случайно для себя они сделали великое открытие, подтверждающее существование потустороннего мира. Так не соответствовали мы в своем обиталище нормальным представлениям о человеческом образе жизни.

Дверь перед нами захлопнулась, как будто неожиданно оборвалось кино, интересное, красочное, волшебное и далекое, неповторимое. Будто оборвалось что-то близкое, родное, как смерть унесла. Я смотрел на глухую холодную дверь, а продолжал видеть окно, лица свободных людей, жизнь, которую у меня отняли.

Я долго не мог заснуть в тот вечер. Где-то далеко осталась станция. Снова наш вагон раскачивало; как-то по-ночному, приглушенно, он постукивал, погрохатывал, поскрипывал. Вповалку валялись спящие зэки — серая тепловатая масса, все съеженные, скорченные. В противоположном от меня конце вагона возились четверо урок. На коленях, освободив квадратик пола, они ковыряли его все той же универсально пригодной железной ножкой от печки. Вглядевшись пристальнее, я различил в полу небольшой люк, плотно подогнанный, который и пытались открыть урки. Я долго наблюдал за их тщетными усилиями и незаметно заснул. Сквозь сон я вдруг услышал выстрел, после чего поезд наш стал резко тормозить. Все проснулись. Началась суматоха: крики, стук деревянного молотка по вагонам. Дошла очередь и до нашего. Дверь его резко, с шумом распахнулась, ворвались охранники:

— Пулей! Пулей!

Тут же все стало ясно: четверых в нашем вагоне недоставало — они вылезли через открытый люк в полу.

— Кто видел? — в гневе спрашивал начальник конвоя.

Все молчали.

— Кто спал рядом?

Опять тишина. И вдруг кто-то сказал, будто обрадовавшись:

— Лиса тут спал, Лиса видел.

Лиса — это я. Такое прозвище мне дали за желтую хорьковую шапку.

— Да я вовсе не тут спал, — резонно возразил я.

Но все в вагоне как сговорились.

— Лиса, Лиса все видел.

Меня сделали козлом отпущения.

— Выходи! — приказали мне.

Я выпрыгнул из вагона, который тут же захлопнули.

Ночь. Морозище. Черным членистоногим чудовищем застыл наш эшелон. Тишина, только снег усиленно скрипит под ногами. Холодно, но дышится как-то по-особенному, забористо, взахлеб, будто после жажды пьешь чистейшую свежую воду. Пока шли вдоль длинного насторожившегося поезда, я немножко расслабился, будто освободился от стягивающих меня обручей, даже пощипывание мороза воспринималось подзабытым, но приятным прикосновением.

Меня привели в служебный вагон. Такая же теплушка, но хорошо утепленная и освещенная, с жаром пышущей печкой. Занятый мыслями о своем ничего хорошего не сулящем положении, я даже не обратил внимания на обстановку, не видел, а как-то ощущал, что вагон чем-то занят и в нем совсем немного свободного места. Начальник конвоя сидел на табуретке возле печки, я перед ним на каком-то ящике.

— Ну, рассказывай, — начал он, как обычно делали все следователи.

И я ответил так же шаблонно, вопросом:

— Чего?

На самом деле, что я мог рассказывать? Как видел перед сном четырех урок, ковырявших пол? Так все уже и так ясно.

— Кто они, эти сбежавшие? — спросил начальник. — Как их звать?

Я сидел и мучился. Во-первых, я не знал, как их звать, а во-вторых, я почувствовал себя в роли предателя, стукача.

— Не знаю их, — ответил я.

Разговор наш с начальником становился все более неприятным. Он начинал горячиться, взял в руки какое-то полено с отесанной ручкой.

«Колотить меня, что ли, будет?» — подумал я.

Беглецов задержали, они известны. Что этому начальнику нужно от меня? Почему меня надо бить поленом? И тут же меня взяло зло на весь наш вагон. Как они все обрадовались, когда догадались свалить все на меня. Почему я должен терпеть побои за них, ради их же трусости? Как же поступить справедливо?