— Ну какой же ты упрямый! — тихо улыбалась Вера. — То тебе зиму надо… то непременно сына.

— Какой уж уродился.

— Да, это точно. Зачем ты опять лезешь в это осиное гнездо, в ПМК? Зачем? Мало тебе Козырина? Опять хочешь на всех обозлиться?

— Почему на всех? На всех не надо. — Андрей улыбнулся. — Давай лучше про другое. Как сына назовем?..

Они шли по краю дороги. Навстречу им иногда попадались машины, еще издали выкидывали впереди себя лучи фар. Лучи подскакивали, проносились мимо, а через некоторое время затихал и гул мотора. Тогда скрип шагов слышался особенно явственно и четко.

Авдотьин осторожно въехал на своей машине в переулок и остановился.

Мотора не глушил. «Все рассчитано, — уговаривал он самого себя. — Гаишник знает… Ну, давай. А пока шум — уволиться и уехать. Давай…»

Впереди виднелась пустая, без единого человека, улица. Окна домов были темны. Авдотьин вздрогнул, когда увидел Андрея с Верой. Они шли совсем недалеко. Вот сейчас включить скорость и… но рука вдруг налилась свинцовой тяжестью, и Авдотьин не смог ее поднять. Страх парализовал руку. А впереди маячил страх еще больший. Авдотьин уронил голову на баранку и затрясся плечами.

На следующий день утром в кабинет к Андрею, зажимая лицо ладонями, вбежала Нина Сергеевна, захлебнулась и сумела только выдавить:

— Пал Палыч…

43

Темнота. Густая, непроницаемая, липкая, она обступала, наваливалась со всех сторон. Савватеев проснулся от удушья. Часто, больно колотилось сердце. Он нередко теперь так просыпался и подолгу приходил в себя. Не открывая глаз, перевел дыхание, протянул руку к ночной лампе. Звонко щелкнул выключатель. Савватеев открыл глаза. Но кругом по-прежнему, обступая и наваливаясь, как во сне, была темнота.

«Неужели еще ночь? — удивился Савватеев. — Или лампа испортилась?»

Нащупал абажур, лампочку под ним. Вздрогнул. Лампочка была уже теплая, значит, горела, а света он не видел. Широко открытыми глазами, приподнявшись на постели, оглядывался вокруг — темнота. Хотел закричать, но в последний момент удержался.

«Ослеп», — молча сказал самому себе и откинулся на подушку. Лежал, уставя широко открытые незрячие глаза в потолок. Тело мелко дрожало, он был словно в пустоте, нереальности и еще в диком страхе, которого давно не испытывал и почти забыл.

В соседней комнате послышались шаги жены, она включила радио, и в дом рванулись бодрые звуки марша.

— Доброе утро, Павлуша! Ты проснулся?

— Доброе утро, Даша.

— Чай будешь пить?

— Нет, полежу.

— Хорошо, полежи, а я в магазин сбегаю. Хлеба надо купить, сахара. Не скучай, я быстро.

Савватеев слышал, как хлопнула дверь, а потом стукнула калитка. И как только стукнула калитка, не удержался, перекинулся на живот, вбил лицо в подушку и застонал. Его тело дергала судорога, каждая жилка была напряжена до стеклянного звона. И он чувствовал, понимал неотвратимость грозного удара. Вот, вот сейчас он настигнет его, страшный удар. Удар, звон и… И не убежать, не уклониться, не спрятаться. Остается только одно — скрепить, зажать сердце и ждать. В какую-то минуту Савватееву показалось, что он лежит не на кровати, не в своей комнате и не в своем доме, а лежит он на жесткой, обгоревшей до черноты траве, на дымном поле, а перед ним медленно крутится длинная граната с деревянной ручкой. И поздно уже, не дотянуться до нее, не отбросить и не скатиться самому в спасительную воронку. Но остается еще одно мгновение, самое малое, и его хватит, чтобы вскинуть взгляд вверх и увидеть: по голубому высокому небу плывут легонькие белые облака. Как последний глоток — высокое небо и белые облака. Только бы увидеть.

Савватеев поднялся с кровати, выставил вперед руки и неловкими, спотыкающимися шагами пошел к окну. Ему казалось, что старый крепкий пол качается. Наткнулся на раму, открыл форточку. В лицо ударил свежий морозный воздух, пахнущий расколотыми березовыми чурками, донеслось чириканье воробья, скрип шагов по снегу, веселый галдеж ребятишек, идущих в школу, и дальний, едва различимый шум леспромхозовской пилорамы.

Савватеев долго стоял у открытой форточки и слушал, как легонько постукивает по стеклу ветка тополя. Протянул руку, потрогал ее. Медленно повернулся к окну спиной. Снова пошел неверными, спотыкающимися шагами, выставив перед собой руки. Дошел до книжного шкафа, погладил корешки старых, зачитанных книг. Постоял. Двинулся дальше, минуя входную дверь, к комоду. Опрокинул флакон, тот громко звякнул об пол, густо запахло «Красной Москвой» — любимыми духами Дарьи Степановны. Нащупал маленькую фотокарточку в картонной рамке, прислоненную к зеркалу. На фотокарточке стоял он сам, под цветущей черемухой, склонив чуть набок голову с развалистым чубом, в военной форме со всеми наградами, а рядом, едва доставая ему до плеча, слегка потупясь, стояла тоненькая девушка. В тапочках, в белых носочках, в косынке, накинутой на плечи, в широковатом платье с большими сборками на рукавах. Он улыбнулся, вспомнив: платье было трофейное, сшитое, оказывается, черт знает из чего, потому что однажды начался дождь и оно стало расползаться. Они бежали по лугу, чтобы укрыться под высокой ветлой. Даша пыталась удержать на себе платье, а оно, намокая, ползло и ползло клочьями. Когда они встали под ветлой, Даша оказалась почти совсем голой и он накрыл ее своим кителем…

Савватеев погладил фотографию и пошел дальше, все так же вытягивая вперед руки. Наткнулся на шифоньер, открыл легкую дверцу. Перебирая пиджаки на вешалках, качнул свой китель — и многочисленные награды отозвались легким звоном. Во внутреннем кармане кителя нащупал маленькую, тонкую книжечку, крепко сжал ее пальцами и подержал. Когда-то партбилет у него забирали, но звания коммуниста у него забрать не мог никто. Он был им всегда и навсегда им останется.

Медленно выпустил партбилет из пальцев. Книжечка привычно легла ребром на дно кармана.

Он знал, что с ним сейчас случится. Знал и ждал. Без крика, без суеты. Не надеялся на несбыточное. Вот еще один-другой поворот гранаты с деревянной ручкой — и она брызнет желтым огнем, металлическими осколками, обращая в неживое все, что окажется поблизости.

Вспомнились слова старого районного хирурга: «Необратимые последствия контузии… Вот если бы поберечься… спокойная, размеренная жизнь…» Да, если бы поберегся, протянул бы лишних три-четыре года. Но Савватеев никогда не отсиживался в траншее, когда требовалось выскакивать из нее и бежать навстречу огню, по широкому полю, покрытому жесткой, обгорелой травой. Савватеев себе не простил бы, если бы не выскочил и тогда одним из первых и не побежал по сухим бугоркам и низинкам, по горячей твердой земле, испятнанной воронками, навстречу хлесткой пулеметной очереди и крутящейся гранате с деревянной ручкой.

Вот сейчас, сейчас… Желтое пламя, визг осколков… И на широко открытые глаза тихо и медленно опустится высокое голубое небо с белыми облаками..

Отвернулся от шифоньера, снова приблизился к форточке. В нее по-прежнему тянуло свежим морозным воздухом, и в нем по-прежнему чувствовался дух расколотых березовых чурок. Слышались чириканье воробья, шум леспромхозовской пилорамы; шаги по снегу и веселый галдеж ребятишек прекратились, но добавился глухой гул проходящего за лесом поезда. Гул нарастал, становился мощнее, дальше и дальше раскатывался в сухом морозном воздухе. Но вот он подрожал в своем зените и стал угасать, уходить в сторону, а вскоре исчез совсем…

Андрей помогал мужикам копать могилу. Мерзлая земля была твердой, как железо. Развели костер, отогрели ее, ломами отбили черные куски верхнего слоя, а когда выкинули их, пошел плотный тяжелый песок, он скрипел под лопатой. Могила становилась глубже; чтобы выкинуть песок наверх, приходилось выпрямляться. Андрей вонзал лопату, выпрямлялся, выкидывал песок и в такт движениям бессознательно повторял про себя услышанные сегодня утром слова Косихина:

— Осиротели мы, осиротели…

Скрипела лопата, вылетал наверх песок, тяжело шлепался, образуя темно-желтый холмик среди белого снега.