И тут же в ресторане громко: «Ой ты, Галя, Галя молодая, подманули Галю, забрали с собой».
И так жалостливо, тенором. А Иванов в ответ русским частушечным басом: «Распустила Дуня косы, и за нею все матросы, ой Дуня, Дуня я, Дуня ягодка моя».
Пели хоть и разное, но одновременно, и закончили вместе. Помолчали. Снова выпили.
— Был у меня в ранней молодости друг, — сказал Зацепа, — он ходил в церковь говел, семь лет ел одну картошечку. Я конечно, согласно диалектике, в Бога не верю. Но в природе есть все-таки что-то не соответствующее диалектике. Вот когда цветет сирень, то аромат иногда едва уловимый, а иногда сильно кружащий голову. И окраска гроздей бело-нежная, голубая, розовая, густо-лиловая… Вот тогда хочется сказать «Спасибо, Бог». А кого же еще благодарить? Природа и женщины — все это, Иванов, не выполнено, согласно плану, а сотворено… Знаешь, Иванов, какие женщины есть… У нас говорят, наш украинский министр иностранных дел, любитель иностранных тел… Хась-ь-ь. То есть тел иностранок… А я иностранок не люблю. Подойдет к нашему ребенку: мальчик — где ваш папа? Хась-ь-ь… Глупость, обрыдло. Наша женщина — это, Иванов, знаешь?.. Иду я с одной весьма интересной, и вдруг в людном месте, на проспекте Гагарина, у нее трусы упали… Резинка лопнула… Как бы иностранка поступила? Она бы, подобно Мырлин Монро, тут же на проспекте Гагарина целую пачку снотворных таблеток проглотила и умерла бы со стыда. А наша женщина не поступила, а переступила и дальше пошла.
Может, врет Зацепа, слишком фантазирует? А с другой стороны, что в этой ситуации фантастичного, если трусы не импортные, а ширпотребовские и на одной резинке держатся. Лопнула резинка, они и упали.
— Тут, слышу, какой-то сзади кричит: «Дэвушка, тырусы потыряла!»
Ой, врет Зацепа, перегибает. А может, и не врет? Кавказцев повсюду много, после добровольного присоединения Кавказа к России, кавказцев много, и все женщинам в зад смотрят.
— А что в этом плохого? — говорит Зацепа. — Иной раз и сам посмотришь кавказским взглядом, особенно когда яблочко под юбочкой. Посмотришь, и, согласно Фрейду, догнать хочется… Ты только, Иванов, не приписывай мне сексуху и аморалку. Я без лирики любить не умею. А когда, Иванов, знаешь даже у красавицы замечаешь грубые детали из области сантехники… Вот недавно одна загорелая, прекрасная, но когда повернулась, то на жо… на попе четко обозначился оттиск унитаза… Хась-ь-ь… Офцант, иди, дружок, сюда… В субтропиках… э… в субботниках участвуешь. Чем зеленей будут наши города, тем розовей будут наши щеки… Вот возьми, купишь себе рахат-лукум… Это я за двоих… А где же те? Они отдельно были.
Зацепа роется в карманах, вытаскивая отовсюду скомканные пачки денег.
— В пальто оставил, — говорит Зацепа, — память у меня перегруженная. Посидели мы хорошо, поболтали откровенно, и совсем как-то забылось, что дядя умер. Показалось, приеду, и он меня встретит в полной адмиральской. А он здесь, в багажном пакгаузе. В гробу.
Последние минуты, то ли от усталости, то ли от поворота темы, Иванов и Зацепа как-то размякли, водки пили мало и ели пищу не острую, масляную, ибо сыр «карпатский» нежен, сладковат, с чуть кисловатым привкусом.
— Скоро уж и поезд, — сказал Иванов и посмотрел на часы, — хорошо посидели. Вот с той красоткой, с которой старик шампанское пил. Вот пожить бы с ней хотя бы ночи две. Она на Зорю похожа. Из Алупки. Из Алушты. Зоря, Зоря, Зоря Зоря… — и заело, захрипело. Проснулся через полминуты, опять: — Зоря Зоря Зоря Зоря…
Пьяненький Иванов не замечает, что бубнит уж сам себе под нос, потому что Зацепы за столом нет. Он ушел в гардеробную. Вскоре, однако, Зацепа возвращается опять возбужденный.
— У меня как? — кричит Зацепа. — Со мной не попрыгаешь!.. Я сейчас гардеробщика ударил. Прихожу за пальто, а они мне рожи строят. Мне ведь гроб не выдадут… Пшшшп… Номерка от гардеробной не видел? Я мог его из кармана выложить, когда рылся…
Иванов и Зацепа начинают шарить среди тарелок, вилок, ножей, мятых салфеток.
— Что они мне голову крутят, — совсем накаляется до кипения Зацепа, — сейчас я из них тряпок нарежу, — и, повернувшись, быстро направляется в гардеробную.
Ресторан уж пуст, гасят свет, лишь две лампочки горят, в свете которых официанты убирают со столов грязную посуду.
— В Кисловодск бы мне надо, — бормочет Иванов, — подлечиться. Зимой легче с путевками… Приеду, напишу заявление: прошу разрешить отпуск по состоянию болезни.
Иванов делает какой-то неопределенный жест, скользя пальцами по скатерти, и что-то падает на пол, звякнув. Это номерок из гардеробной.
— Ах ты, — бормочет Иванов, — искал, искал, да не нашел. Надо бы отнести.
Иванов подбирает номерок и нетвердо, на полусогнутых движется в сторону гардероба. Он осторожно заглядывает в гардеробную и видит, что два пьяных гардеробщика бьют пьяного Зацепу. А точнее, уже убили его, потому что еще пять минут назад полный сочной скотской силы, мясной, кровяной Зацепа теперь выглядит детским резиновым надувным паяцем с красной ленточкой вокруг головы. Уж на что пьян был сам Иванов, а сообразил, что не то что вмешиваться, обнаруживать себя опасно. Осторожно, на цыпочках отошел Иванов от гардеробной, положил номерок на край стола, под мятую салфетку, и вышел из ресторана на морозный воздух, благо куртку свою ватную он в гардероб не сдал, чтоб сэкономить на чаевых, ловко свернул ее и спрятал под стол. А в рукав куртки была упрятана ушанка-треух.
Бил Зацепу и убил его гардеробщик покрепче, повыше и помоложе, с оловянными военными глазами, бывший работник МВД. Второй, постарше, помогал и шарил по карманам. Амбарным, чугунным замком старинной конструкции, полупудового веса, выбили глаз и перебили переносицу. Все произошло в пять минут, а может, и менее.
«Ну и что? — скажет добравшийся до этого места читатель из тех, которые развращены молодцеватой бульварной беллетристикой или мудрыми старческими трактатами. — Ну и убили, ну и амбарным замком. Какой за этим далее следует сюжетный поворот или какая выясняется идея?»
Сюжетных поворотов тут, конечно, может быть множество, и повод для размышлений подготовлен, поскольку потомок активистов-комбедовцев убит кулацким замком, наверно когда-то охранявшим нажитое добро. Убит воскресшим замком-подкулачником, попавшим в руки пьяного, разжалованного в гардеробщики чекиста.
Языческая и христианско-языческая литература любит одушевлять и мистифицировать неодушевленные предметы. Мы, однако, в этот раз пойдем противоположным путем, потому что наши одушевленные предметы настолько нечисты мыслью и сердцем, что, кроме как об ампутации души, кроме как о насильственном разъединении тела и души, думать не приходится, если мы не хотим придать их вульгарной жизни не моральную, а хотя бы художественную ценность. Но операция по разъединению души и тела — это уже не христианство, а буддизм, и тут главное не идея, а колорит. То есть не какую идею Зацепа пробуждает, а какую автотень он отбрасывает под лучами теперь уже не языческой, не карпатской, а буддистской луны над ним.
Надели гардеробщики на убитого Зацепу его пальто-бекешу, напялили шапку, приглушенно гикнув, подняли его, как багаж, вынесли темным коридорчиком, озираясь, перебежали с ним в темный, глухой промежуток по привокзальной площади, внесли на пустынную стройплощадку и положили буддистским камушком рядом с другими кирпичами, досками и прочими неодушевленными предметами.
Зря старались, напрасно надеялись. Найдут все, обнаружат следователи-криминалисты. Дядька-адмирал, так и не затребованный по неоплаченной багажной квитанции, всю привокзальную милицию, не выходя из гроба, на ноги поставит. Найдут свидетеля-официанта из вокзального ресторана, найдут свидетеля Иванова из Брянска, найдут в мусорнике, среди грязных салфеток, номерок от гардеробной. Только шестьсот рублей на дядькин цинковый гроб не обнаружат. Пропил покойный племянничек гроб покойного дядюшки. Однако если не за похищение цинкового гроба в его денежном исчислении, то уж за убийство точно поведут стариков-гардеробщиков и посадят их в «Матросскую тишину». Есть в Москве улица с таким названием, и на этой улице знаменитая тюрьма. Нет, не в Лефортово. В Лефортово от Семеновской 48-м трамваем. А это Сокольники. Места петровские, потешные, к застенкам привыкшие, еще со времен Преображенской Канцелярии, во дворе которой царь Петр собственноручно стрельцам головы рубил.