Изменить стиль страницы

В репетиционном зале пахло смесью парфюмерии и пота. Русокудрый, похожий на Есенина танцор в черной потной майке и черном, туго обтягивающем мускулистые ноги трико стучал каблуками. Черноглазый, с типично семитским обликом Овручский хлопал в ладоши и выкрикивал:

— Опа-опа-опа-опа-опа-опа… Молодцом! Гоп-опа-опа-опа-опа… Молодцом!

Увидев Ю., Овручский сунул ему потную ладонь труженика и автоматической скороговоркой спросил:

— Как дела?

— Движутся, — дипломатично ответил Ю.

— У одного дела движутся со скоростью света, а у другого — со скоростью того света, — пошутил Овручский. — Подожди минут пять. — Он подбежал к другой паре танцоров. — Скомороший перепляс, — выкрикнул весело Овручский. — Егорка и Митяйка… Егорка в костюме барина плетет кренделя. — И Овручский умело пошел вприсядку, выкрикивая: — Эх, есть! Эх, есть! Эх, есть! Эх, есть… Митяйка подыгрывает ка балалаечке и подпевает. — Овручский руками изобразил балалаечку и запел: — Так танцует ваша честь! Так танцует ваша честь!

Наконец Овручский вернулся к Ю., тяжело дыша и утирая потное лицо полотенцем.

— Ты едешь двадцатого? — спросил он.

— Нет, девятнадцатого, — ответил Ю., — с двадцатого у меня путевка.

— Ну, не важно. Четырнадцатого сентября позвонишь по телефону… — Он вынул из портфеля блокнот. — Записывай: 221–65–48. Записал? Попросишь 00–52. Андраш Михаил Яковлевич. Он тебе заказал на 169-й поезд. Выходит в 12.50 дня, на месте в 11.00 утра. Десятый вагон, двадцать пятое и двадцать шестое места. Все понятно?

— Все понятно. Спасибо, Вадим. Но мне нужно одно место.

— Как, ты едешь без молодой жены?

— Я развелся.

— Ну, извини, за тобой не уследишь. — И тут же, обернувшись, закричал танцору: — Коля, специфику! Дай специфику! Коленца, коленца… Настя, улыбочку держи, улыбочку… Играй ногами. — И сам Овручский, надев на лицо улыбочку, пошел на играющих ногах. — А я по лугу, а я по лугу, да я по лугу гуляла, да я по лугу… раз, два, три…

Незадолго до отъезда в Крым к Ю. зашел Авдей Самсонов, Авдюша. Принес наброски пьесы «Иван Донцов» о современном советском Дон-Жуане. Сидели на «кухоньке», ели заказанные в ресторане на дом блины с красной икрой, пили водку и шампанское. Авдюша с веселым вдохновением говорил о себе. Называл известные театральные имена.

— Такому-то показывал черновой вариант — завелся, такому-то — загорелся, такому-то — выпросил экземпляр, начал самостоятельно репетировать.

— Гениально, — перелистывая черновик, говорил Ю., — есть легенда о Дон-Жуане Байрона, Мольера, Пушкина… Блок писал, Алексей Толстой писал… Авдей Самсонов — почему бы нет? Скромность в творчестве — не моцартовское чувство. А сколько лет, Авдюша, твоему Ивану?

— Разве это важно, — вдруг насторожился Авдюша.

— Важно… У Пушкина Дон-Жуан молодой, у Мольера старый.

— Мой Иван средних лет, наших лет, вокруг сорока.

— Гениально, — повторял Ю., — не представляю, правда, как у нас в театре отнесутся. Знаешь специфику нашего театра… Традиция, русофильство.

— А это пьеса очень русская, — парировал Авдюша.

Ю. листал рукопись, вычитывал куски.

— Замечательно, — засмеялся Ю. — Вот: «Иван (гневно): Говно!» Гениально, как хрюканье. Я вообще считаю, что некоторые ремарки надо сохранять на сцене… Недавно читали мы здесь пьесу Гершингорна… Знаешь его?

— Знаю, — ответил Авдюша, — талантливый парень. Такой местечковый Шагал с чесночком. Его Олежек очень метко обозвал: Першингорл. — Авдюша засмеялся.

— Какой Олежек?

— Из Сатиры. У меня там мюзикл начинают репетировать. Назывался «Трое на одной тахте». Конечно, название поменяли. Писал тоже в стиле сатирического символизма. Роли выписывал специально на актеров. В роли Заходящего Солнца Аглая Преображенская, по кличке Преобнаженская.

Посмеялись. «Першингорл, — думал Ю., — как это распространилось в театральной среде? Наверное, я где-то пьяный проболтался. Ах, свинья».

— Дон-Жуан вообще тема символическая, — сказал Ю., — особенно финал, появление фигуры Командора.

— В финале у меня как раз символики не будет. Скорей, бытовая фантастика. Когда Иван завлек молодую девственницу в постель, предвкушая удовольствие, юная девственница вдруг крикнула ангельским голоском: «Крекс, фекс, пекс», — хлопнула в свои маленькие розовые ладошки и превратилась в огромного волосатого мужика, такой киплинговский образ. В нем должно быть нечто звериное, искреннее, лесное. Он приходит восстановить справедливость, приходит в постель к Ивану.

— Этот поворот опасен, — осторожно сказал Ю., — могут приписать не только сексуху, педерастию, но еще черт знает что политическое.

Авдюха затихает, сидит, молчит. Постепенно он мрачнеет.

— Ужасное время, — говорит Авдюша, — всюду застой, скука, холодное безразличие, нынешняя молодежь лишена даже любопытства. Выступаешь где-нибудь, вопросов не задают; кажется, нет на свете ничего такого, что могло бы их расшевелить. И над всем царит тупая, обывательская надменность… Тяжело…

Вышли на балкон. Балкон делал свой очередной виток над ночной Москвой.

— В Москве новый роман пошел по рукам, — сказал Авдюша, — называется «Обглоданная кость» с подзаголовком «Собачья жизнь одного человека». Первая часть — «В конуре», вторая часть — «На случке». Я считаю автора яркой восходящей звездой первой величины в новой русской прозе… Не читал?

— Еще не читал, но название гениально — «Обглоданная кость».

Стояли, вцепившись в поручни, смотрели в московскую тьму.

— У меня в Госкино сценарий зарезали, — сказал Авдюша, — там теперь в главке новое начальство. Василий Блинок из Белоруссии.

— Какой Блинок?

— Автор популярной солдатской песни «Портяночки» и романа «Беседы у пулемета». Активист Воениздата.

— Хорошее шампанское, — сказал Ю.

— Да, кружит голову, — ответил Авдюша и наклонился через балконные поручни. — Хорошо бы упасть, — вдруг повторил Авдюша мысль, которая иногда приходила и самому Ю. здесь ночью на балконе, — хорошо бы упасть, но по-горьковски, не убиться, а рассмеяться…

Рассмеялись, потом помолчали.

— Иногда кажется, — сказал Авдюша, — что шестидесятые годы были не десять лет назад, а по крайней мере сто лет прошло с тех пор. Эпоха минула… Как нас тогда ругали. Боже мой, как нас тогда ругали в Кремле. Какое время было счастливое…

3

Ехал Ю. в Крым в мягком вагоне образца 52-го года, дату он прочел на табличке, привинченной в купе. В вагоне все скрипело, дребезжало, стучало, занавески на окнах были тяжелые и пыльные. Соседи по купе — обычные осколки чужой жизни: женщины, мужчины, пожилые, молодые, капризные от дорожной неустроенности дети, запах крутых яиц и чесночных котлет, проводник с жидко заваренным чаем в лихо заломленной, по-кавалерийски, набекрень железнодорожной форменной фуражке. Едешь один, вокруг ни одного лица, с которым можно нормальным словом обмолвиться, не знаешь, куда себя деть, как сесть. Облокотившись о столик локтями, смотришь в окно — надоедают телеграфные столбы, откинешься, упрешься спиной — внутренняя обстановка в купе надоедает еще больше. А тут еще ноги в носках с верхней полки, свесившись, спрашивают, какая станция и сколько стоим. Отвечать не хочется, делаешь вид что дремлешь. Но главные мучения предстояли ночью. В вагоне холодно, диван твердый, хоть и оплачен как мягкий, и под головой твердый валик. Выбросил валик на пол — стало чуть полегче, задремал, хоть и не надолго. В шесть утра встал с гудящей головой, со щемящими от бессонной ночи глазами, с першащим горлом. Вспомнилось: Першингорл. Улыбнулся. Ночь позади, север позади, скоро Крым.

Но что такое Крым? Это жаркое сентябрьское солнце, пыль, душное такси, пахнущая чернилами контора профсоюзного дома отдыха, скрипучая, продавленная множеством тел койка, застланная свежим казенным бельем. И так продолжается неуют до тех пор, пока, следуя указателю «На пляж», по тропке через парк, через запахи южных цветов не приходишь к морю.