Молодость и любовь - разве это не достаточно для того, чтобы забыть обо всех невзгодах? И стократ слаще выстраданная, обреченная любовь. Марисели отдалась мятежнику, подхваченная волной его страсти, не в силах ей сопротивляться и не имея ничего, на что могла бы опереться в таком сопротивлении. Одиночество и неприкаянность - лучшие источники для безоглядной любви, и вот две одинокие, неприкаянные души встретили друг друга.

- Филомено, любовь моя, - говорила она, - я твоя раба. Люби меня, возьми меня, причини мне боль - я этого хочу.

Эти слова перевернули душу и перевернули все тело. И снова Филомено опозорился - но на этот раз даже не смутился. Он пил губы возлюбленной, точно изжаждавшийся путник, он дышал ее дыханием. Освободил ее тело от одежды и всем своим жарким телом прижался к ней, стараясь раствориться в этой нежности и прохладе. А речи были бессвязны и горячи, как руки, ласкающие тонкую девичью кожу:

- Марисели, неужели ты любишь меня? Я так люблю тебя, и боюсь тебя тронуть - не будь на меня в обиде, помоги мне, обними меня крепче, не бойся...

- Все, что хочешь, - отвечала она, - все, все...

И ласкала его неумело и нежно, и почувствовала вновь умноженную силу, и со вздохом отдалась этой силе во власть - едва застонав от боли и счастья, когда разлетелся щит ее девственности под напором копья черного дерева, когда стали двое плотью единой, переполненной любовью, с единой душою, переполненной нежностью, с единым неровным дыханием, в ярком свете утреннего солнца. А очнувшись - стыдливо спрятала зарозовевшее лицо в подушки отстранившись.

- Тебе было больно? - спросил он. - Ты такая хрупкая, а я такой же скотина, как все мы - на что только бог нас такими придумал?

- Все, что угодно, - отвечала она, - все что угодно для тебя одного.

Качался перед глазами потолок, струились драпированные портьеры. Да нет, это не мерещилось. То, что виднелось в просвете, было худой старушечьей фигурой. Ма Ирене все видела и слышала. "Вот чертова старуха", подумал он, не испытывая ни тени досады, - возможно, потому, что был слишком счастлив в эти минуты. Однако реальность стояла буквально за дверями, и надо было ее принимать так, как есть.

- Нинья, - сказал он, - может быть, оденемся?

- Как хочешь, - отозвалась она. - Правда, я слыхала, что тебе всегда было мало.

- А! Ирените, да? - спросил он. - Ты уже ревнуешь?

- Нет, - сказала она. - Это было так давно.

- Да, последний раз - на кануне того дня, когда я увидел тебя в часовне с окровавленными руками. Я ведь к ней лазил через окошко часовни. Нинья, можно я закурю? После этого и до сегодняшнего дня у меня не было никого.

- Почему? - изумилась Марисели. - Я слышала, что терпеть это трудно. Вот видишь, ты не такое животное, как говорил о себе.

- Да только не своими заслугами, - отвечал Каники, натянув штаны и разыскав в глубоких карманах табак, кукурузные листья и кресало. Присел на краешек кровати, сворачивая сигару. - Сперва меня дон Лоренсо - не в обиду никому будь сказано - угостил такими конфетами, что стало бы не до сладкого любому. Ну, а потом... потом я часто бывал в той часовне, и она напоминала мне одно и то же... Тогда тоже было полнолуние, лунный морок начинался уже давно.

Потом я понял, что тебя тоже охватило этим мороком - после того случая, как я поранил руку - помнишь? Ты была такая молоденькая, Марисели, ты тогда не понимала, что любишь меня, а я понял, да сказать не мог. Вот донья Августа поняла, потому и поторопилась отправить с глаз долой - мол, авось, утонет чертушка где-нибудь в море. На корабле никогда не бывало ни одной женщины... а потом, когда я дал оттуда деру, у меня в мыслях не было никого, кроме тебя. Но если бы я не знал, что ты обо мне помнишь - ноги бы моей не было в этом доме.

Курил, пуская синие струйки по потолку, смотрел на девушку сверкающими, потеплевшими глазами:

- Только я не знал, что нинья так несчастна и одинока, что решилась принять любовь симаррона, висельника. - И, глядя в ее вдруг передернутое испугом лицо, ласково усмехнулся:

- Не бойся. Если ты любишь меня такого, каков я есть - это кое-что меняет в моей жизни... хотя горбатого могила исправит.

Подал ей бата, путавшийся где-то в изножье постели:

- Оденься, Марисели. Ма Ирене сейчас придет.

Старуха уже стучала костяшками пальцев в притолоку. Лицо ее было непроницаемо, как деревянная маска. Бесстрастным голосом она проскрипела:

- Вы все-таки не смогли не поладить, двое несчастных детей: слишком уж вы похожи. Чертов бродяга добился своего, а что будет дальше? Нинья, в доме нет ни души. Сейчас я приготовлю купание, а потом принесу сюда завтрак. И переменю простыню. - И, не выдержав тона:

- Дети, дети мои! Что вы наделали!

- Бабушка, что ты? Бабушка, не плачь! Ма Ирене...

Старуха, утешусь, улыбалась сквозь слезы:

- Бедные дети, безумные дети! Ничего не поворотить вспять, будь теперь что будет. Эй, ты, обормот, не смей трогать ее до вечера, это тебе не черномазые кобылы. Ах, бедные дети, влюбленные дети...

И было купание в фаянсовой ванне, и чистая белая одежда с вышивкой, завтрак, поданный в спальню, серебристый девичий смех - потому что всем столовым приборам негр, нимало не смущаясь, предпочитал пятерню, и ароматные сигары "Ла Рейна" - он их пробовал впервые, отдых в объятиях друг друга, чудо сдержанного желания, марево сладкого, бестревожного сна, когда забыто все, что было, и все, что может быть. А потом пробуждение - последние косые лучи солнца покидают комнату, стук в дверь, аромат кофе, уединение и любовь - опухшие от поцелуев губы, сладкая истома и легкость во всем теле, неверная нить беседы.

Вот сумерки, вот свечи, за окном сверкает низко над горизонтом Южный крест, звездами сияют при свечах глаза Марисели. И не верится, что это не сон.

Ах, нет, не сон. Глаза у ниньи снова в слезах.

- Филомено, ведь теперь ты останешься со мной навсегда, верно? Я увезу тебя в Касильду - там нет лишних глаз и ушей, там ты сможешь жить в безопасности, там я буду с тобой.

Нет, это не сон. Это все та же самая жизнь - благословенная и проклятая. До чего же они хитра, как же просто ею рисковать и как же трудно в ней держаться.

Он промолчал, со знакомой улыбкой глядя ей в глаза. Марисели в испуге сжала его руки:

- Неужели это не возможно? Послушай, может быть, можно тебя легализовать?

И снова жесткая насмешка в раскосых глазах остановила ее порыв.

- Господь не оставит нас, - сказала она наконец. - Господь не оставит две любящие души. Но если ты прекратишь свои безумства...

- Самое большое из них, нинья, - то, что я здесь с тобой.

- Мне осталось только молиться, - вздохнула нинья, - господи, спаси и сохрани тебя на пути, который ты избрал. Хотя эти пути недостойны христианина, а ведь ты им когда-то был. Мстительность и жестокость - непростительные грехи. О, матерь божья, разве я думала, что они могут родиться от чистой и доброй души! Все мы, и я, виноваты в этом. Филомено, я не могу представить тебя с ружьем и мачете. Стоит закрыть глаза, и я вижу тебя с топором и дощечками, с коробом всяких инструментов.

- Было время, - отвечал негр, - я подолгу играл этими игрушками. На корабле не приходилось бездельничать, да и сейчас я бы с удовольствием помахал топором. Да вот незадача...

Помолчал, собираясь с духом, чувствуя снова в груди странный холодок. Но сказать надо было все до конца. Как непонятливому младенцу растолковывал ей, такой бесстрашной и наивной, жесткую подоплеку жизни - просто и ясно.

- Когда я был прежним Каники - драчуном и озорником - ты меня тоже любила, но не так. Это было хозяйское благоволение к домашнему рабу, привычному в семье человеку. Нет, конечно, не совсем так. Но ты не понимала, чем я тебя волновал - не может же тебя волновать этот стол или та собака... А раб в обычном порядке жизни вообще-то немногим больше стола или собаки. Ну, невидаль - христианин, крещеная душа - взяли и отдали напрокат, как клячу. Отправили в море, ах ты, ну ладно. А в море знаешь, как хорошо думается! Я и раньше догадывался кое о чем. Твой брат Лоренсито - земля ему пухом - он меня сильно испортил, потому что любил и баловал. Он мне давал воли куда больше, чем полагается рабу - но все-таки я при нем оставался рабом. Но я любил его очень - куда больше, чем тайто должен любить воспитанника. Может, потому и взбрело мне в башку, что тебя можно любить больше чем сеньориту.