Изменить стиль страницы

Однако прежде чем съесть добычу, надо ее поймать. Кого-то ловить проще, кого-то сложней, а кто-то божественного охотника до зари поводить может, все кочки его боками пересчитать, гоняй такого хоть в одиночку, хоть со сворой. И он, последний Сапа Инка, после возвращения из лунного зазеркалья вполне готов попробовать себя на роль хитрой, злопамятной добычи. У него отобрали всё: любовниц, друзей, хранителей удачи, веру — а он еще жив. И выживет, несмотря ни на что. Перейдет по волосяному мосту на другую сторону реки, но останется собой.

А для начала попытается покинуть чертов боулинг. Оставить за спиной все, что защищал, за что был готов умереть. Вот теперь действительно — всё. Некого беречь, некого спасать, некому доверять. И сопротивляться воле богов бесполезно. Кто-кто, а Дамело знает: нет ничего безнадежней и бесконечней партизанской войны. Он не станет в нее ввязываться. Он просто сбежит, переедет в другую страну — может быть, буквально. Есть надежда, что Трехголовый в образах Инти, Тласольтеотль и Супайпы оккупировал не всю планету.

Индеец помимо воли припоминает, как вслушивался в каждое слово дракона, как перебирал сны с участием Трехголового, будто драгоценные четки… Эх, знать бы теперь, что именно молодой кечуа искал в изречениях беспощадной чешуйчатой твари, разрываемой противоречиями между собой, собой и собой, между тремя сущностями, не готовыми согласиться друг с другом ни в большом, ни в малом.

Супайпа.

Инти.

Тласольтеотль.

Каждый предлагал свое — равенство, покровительство, наслаждение. А взамен… Поди пойми, чего они хотели взамен, глядя в глаза человеку — то надменно, то ищуще.

— Я не знаю, какого хрена вам от меня надо, — рычит Дамело. — Но вам придется взять это силой. А я, мать вашу, больше ни одному из вас подыгрывать не стану!

Он слышит их общий ответ, произнесенный драконьим голосом, холодным, жестким, самодовольным, слышит в собственной голове:

— Я у тебя ничего силой отнимать не собираюсь. Ты всё предложишь сам, как делал это всегда. Ты меня умолять будешь, чтобы я принял твою плату, твою жертву — как все вы, люди. Иди, мальчик, иди. Ищи себя. Возвращайся, когда отыщешь.

Индеец старается не злиться на излюбленное богово обращение — «мальчик». Что ж, проживи Дамело хоть два человеческих века, для духов он по-прежнему останется ребенком, но почему, почему сквозит в этом слове нечто другое — не «дурачок», не «несмышленыш», а «младшая прислуга», «мальчик на побегушках»? И еще странней обида, навалившаяся на Сапа Инку, верного слугу богов, для того и рожденного на свет, чтобы служить им, лжецам, насмешникам, самодурам. Хозяевам.

В отместку кечуа решается на то, чем могут забавляться белые невежды, но не потомок Манко Капака — на словесную перепалку с божеством. Он представляет себе Трехголового и упрямо возражает голосу, толкающему его в спину — ну иди, иди, раз собрался:

— Ты не он.

— Хрена с два я не он! — грохочет тот, кто говорил с Дамело от имени богов — и по периметру холла жалящим роем осколков разлетаются оконные стекла, взрываются лампы, осыпаются зеркала. В опустевшие проемы врываются огненные языки, точно за каждым окном засело по разъяренному дракону. Индеец, закрывая лицо полой куртки, бежит сквозь разверзшуюся геенну, не зная, молиться ему о спасении или уйти по-английски, не тревожа своих оскорбленных богов ни молитвами, ни извинениями. Дверь боулинга захлопывается за спиной Сапа Инки, чувствительно наподдав тому по заднице. Проводили, называется.

Главное, на улицу Дамело выпустили, однако следом не пошли. Не то чтобы он сильно надеялся, но хотя бы Димка мог пересилить своего внутреннего Мецтли и приглядеть за другом детства? Проводить до выхода, не дать изжарить живьем… Или Димми тоже считает, будто за попытку сохранить веру еретику полагается казнь через аутодафе?

Ощущение «я-не-доверяю-никому-даже-себе» было внове. Прежняя недоверчивость индейца, затерявшегося среди белых, казалась блаженным неведением ребенка, бегающего за стрекозами и бабочками на лесной опушке. Ребенка, не понимающего: в нескольких шагах, прямо за цветущими кустами — темная, холодная, безжалостная чащоба.

Отныне у него не было даже Амару. Даже Диммило. Даже себя.

Ты сам себе худший враг, из последних сил напоминал Дамело своему внутреннему зверю, вечно готовому сорваться в душные леса, в бешеный бег, когда одно только напряжение мышц дарит ощущение счастья. Ох, как ему не хватало счастья прямо здесь и сейчас, животного, бесстыдного счастья, без людских заморочек и игр. Бросить бы взгляд в толпу, выдернуть из массы лиц такой же взгляд — жадный, дикий, ищущий, показать одними глазами: я здесь, я дам тебе то, на чем ты сидишь, давно и плотно. Расслабься, детка. Рас-слабь-ся. И Дамело не выдерживает, осматривается исподтишка, оправдываясь перед самим собой: конечно же, я не всерьез, я только что вышел со свадьбы богов, а на вид как из обезьянника, в одежде, провонявшей джунглями и пивом, в щетине по самые глаза. Нужно домой, принять душ, принять сто грамм, а лучше двести, не для опьянения, для сугреву, растворить холодный, склизкий клубок, который давит снизу на сердце, словно в груди у Дамело растет личинка Чужого, грудолом.

Однако взгляд его уже надежно увяз, подземка именно то, что нужно сексоголику — реки и водопады незапоминающихся, отстраненных лиц. Войдешь в вагон и тебя затянет мош[107] московского метро. Тяжело переступая на месте и покачиваясь в такт неслышимой музыке, ты будто плывешь через скудно освещенные тоннели, в которых, если верить городским легендам, чего только не бывает.

А бывает так, как сейчас: лицо стоящего невдалеке проясняется, точно закончилось действие гипноза, зрачки его расширяются, сбивается дыхание, вы УЗНАЕТЕ друг друга и ты чувствуешь, как петля лассо затягивается, лишая воли, стреноживая — неважно, тебя или того, кто напротив.

Ставки сделаны. Ставок больше нет.

Дамело попробовал прикрыть глаза, разорвать зрительный контакт, напомнить себе, где он и куда направляется, но чужая жажда, осязаемая словно прикосновение, не отпускала, палила огнем. Индеец посмотрел еще раз: какая. На деле-то все равно было, какая — дурнушка, красавица, блондинка, брюнетка. Главное — своя. Ей тоже каждый раз требуется новое тело, новое лицо, новый член, у нее так же, как у тебя, сбита настройка по умолчанию. Природа настраивает человека на семью, на потомство, заставляет искать стабильность, верность и заботу. А вы вон что — сидите на опасном, унизительном удовольствии, после которого зловонная стая страхов только гуще, ближе, наглей.

Странная штука страхи. Дамело столького боялся, что уже и счет потерял. Боялся крикливых теток, которым никогда не пофиг и «здесь же дети ходят!», хотя какие дети в ночной подворотне… Сообщений о случайной беременности, которая на деле не что иное, как ловчая яма для завидного холостяка, боялся. Боялся потерять контроль, но и брать его на себя — тоже боялся. Боялся исполнения предназначения и неисполнения. Вот так наткнешься на что-то вековечное, из древней легенды, и у него, и у тебя свое предназначение, не выполнишь — умрешь, а что делать и как, не подскажет никакой суфлер, давно забыты напутствия богов, перепутаны роли и перевраны реплики.

— Эй? — обращается к нему, задумавшемуся, та, которую индеец выбрал. Или она — его. И вдруг звонко щелкает пальцами перед самым его лицом: — Вы выходите?

— Мы выходим, — кивает Дамело, перехватывая тонкое запястье. — Конечно, выходим.

На избраннице Сапа Инки блестящая черной лаковой кожей куртка — новехонькая, без единой трещинки-царапины, пахнущая магазином, потертые джинсы, порванные на коленках, на шее — длинный голубой шарфик, с которым столько всего можно придумать, даже если в запасе лишь несколько минут.

— Не порви, — шипит она, когда Дамело расстегивает молнию на куртке и нечаянно цепляет свитер, — сестра меня убьет.

Что-то новое, что-то старое, что-то взятое взаймы и что-то голубое. Невеста. Знать бы еще чья.

вернуться

107

Мош — танец в публике, зародившийся в начале 1980-х годов на Нью-Йоркских и Бостонских хардкор-панк концертах. Предшественником моша является слэм — действие публики на музыкальных концертах, при котором люди толкаются и врезаются друг в друга. В отличие от слэма, мош является танцем и выполняется в такт музыке — прим. авт.