Изменить стиль страницы

Главное, твердит он себе, не верить белым, чьи клятвы ничего не стоят. Словами они нарисуют тебе радугу выше неба, пока в глазах у них стынет черная прорубь. Загляни и убедись: всё ложь. Лжа. Лажа.

В ту ночь ему впервые за долгое время снится Трехголовый.

Дамело не любит разговаривать со средней головой. Она такая нравственная и одновременно не по-хорошему опытная, что поневоле начинаешь подозревать Среднего во всех грехах. И в первую очередь в попытке что-то сотворить из Дамело, как будто тот — мягкая глина в руках бога-творца.

— Imay pachakama,
hayk'ay pachakama
kawsachiway
marq'ariway
hat'alliway
kay qusqaytari chaskiway
maypis kaspapis
Wiraquchaya…[52]

в довершение всего лениво мурлычет средняя голова. Индеец и сам иной раз напевает на гортаном, ни на что не похожем языке кечуа, когда требуется отвлечь собеседника, соперника, противника. Например, за картами.

Дамело чувствует, как его бросают на стол. Точно кусок глины на гончарный круг. Точно тестяной ком на разделочную доску. Точно козырь на зеленое сукно. И понимает: так и есть, он карта. Не пошевелиться, не оглядеться, не вырваться. Все, что остается — лежать и терпеть, вникая, зачем в этот раз Трехголовый избрал не разговор, а игру. Да еще такую, в которой Сапа Инка сполна ощущает свою беспомощность и невежество. Он даже не знает, каково его достоинство, кто он — король, туз, валет, шестерка? Хорошо, что не дама. И Дамело надеется, что не двойка.

По глазам игрока не поймешь. Ведь это Средний.

Средняя голова Трехголового похожа на племя белых больше, чем старшая с младшей. Наверное, потому и чудится на дне зрачков Среднего вязкая, тягучая темнота, непроглядная, словно глаз проруби в обрамлении синего-синего льда.

— Хо! — слышится смешок Младшего и лицо Дамело накрывает узорчатая рубашка. Сапа Инка бит. Есть в этой колоде и более старшие карты. Кто бы сомневался. — Трое сбоку — ваших нет!

Трехголовый играет в подкидного дурака. Сам с собой, используя две пары лап, верхнюю и среднюю, отгородившись сам от себя, чтобы не подглядывать. А вместо карт у него — Дамело и… И кто? Отчего-то индейцу очень важно знать, каковы остальные карты и в каком порядке следуют. У кого бы спросить, а главное, чем, когда ты всего-навсего плоская картинка на глянцевом кусочке картона?

Рядом слышится могучий огненный выдох и Дамело поднимает в воздух вместе с остальной колодой. Карты несет огненный вихрь, они горят, горят, распускаясь золотыми кувшинками в багровой реке. Все, что успевает заметить Дамело: летящую рядом карту скручивает черным обугленным листком, в рамке огня виднеются распахнутые женские глаза и знаки в уголке — шестерка червей.[53]

Индеец не знает наверняка, чьи это глаза, Маркизы или Сталкера. У его адских гончих ресницы, как стрелы, и радужка цвета гречишного меда. Кому из них судьба сгореть первой? Он может узнать, может. Если пойдет на поклон к опекающим его тварям — к Трехголовому или к Тласольтеотль. Или спросит у Амару, стража царей, хранителя неудобной и неприличной правды. Но Дамело не хочет правды. Не хочет узнавать, не хочет выбирать. Хотя выбор — он такой, следует за знанием, будто гончая за электрическим зайцем, бессмысленно и неотвязно. Молодому кечуа достаточно и того, что Маркиза со Сталкером висят у него на хвосте, молотя сильными лапами воздух, раззявив пересохшие от бега пасти, наслаждаясь соперничеством. Дамело плевать, кто из них воображает себя победительницей. Рано или поздно та, что вырвалась вперед, сообразит: ее приз, ее добыча вне пределов досягаемости.

К тому же индеец чует: гончая свора пополнилась еще одним зверем. Теперь их три, включая будущую хозяйку «Эдема». И ни одной не нужен Дамело, зато каждой требуется что-то свое: Сталкеру — хотя бы парой лет любовной идиллии оправдать свою страшную сделку с Тласольтеотль, а там не страшно и умереть, меняя шило на мыло, здешний ад на нездешний; Маркизе — возможность глядеть свысока на всех, кто знает и кто не знает про чилаут, пропитанный устричным запахом спермы, словно бумага водой — насквозь; Тате… Что нужно Тате, индеец не знает, да и не интересуется особо. Знает только, что ни одна из них не получит того, о чем мечтает, даже если Дамело достанется победительнице весь, в руки ей вывернется сердцем наружу. Нет треков, на которых раздают подобные призы, нет.

Женщины, гоняющиеся за индейцем так, будто он одновременно ключ и замок от райских врат, давно бы достигли тех врат своим путем, без Дамело, равнодушного и замкнутого в себе на семь засовов, на семь уровней доступа — не разомкнешь. Но отчего-то упорно пытались приспособить к делу молодого кечуа, использовать как перевозчика с берегов памяти на берега забвения. Дамело и вправду чувствовал себя лодочником, а может, лодкой, индейским каноэ, обтянутым человеческой кожей, и несло его, как только в снах бывает, несло по струям огня, будто по прохладным волнам, мягко и сладко укачивая, чтобы принести туда, где босс и его будущая мадам ругались до визга. Причем визжал как раз Эдемский.

Дамело снова сжало в карту, в неприметный кусочек картона и только что не к ногам парочки швырнуло, рубашка с назойливым узором линолеума слилась, крапинка в крапинку. Остается лежать и гадать: реальна ссора четы Эдемских или подсознание блефует, делая вид, что расклад фартовый, весь в твою пользу. Время покажет. А сейчас…

— Тебе самому-то не брезготно, что из подсобки спальню сделали? — роняет Тата. — Твой Дамело больной, его лечить надо. Или кастрировать. Им же весь коридор провонял.

— Да плевать! — выводит, воспаряя в фальцет, владелец «Эдема». — Это вам, актрисулькам, кажется, будто жрачку эльфы готовят. А повара живые люди, они потеют, ссут и…

— Трахаются, — отвращение Без-пяти-минут-Эдемской кажется тщательно отмеренным: ровно столько, чтобы уесть, раздразнить, не больше. А захотела бы — сбила с ног, в пол впечатала, растворила в презрении, как в кислоте. — Они с прошмандовкой своей скоро на столах ебаться начнут, на глазах у посетителей.

Будущая хозяйка «Эдема» издает короткий сухой смешок. Перед ее внутренним взором голый Дамело верхом на барной стойке вколачивает Маркизу в скрипучее дерево, сосредоточенно сопя. В лицо Тате ударяет волна жара, индеец чует ее на расстоянии, точно выдох Трехголового.

— И что? Да я билеты на шоу продавать стану! — заходится Савва. — Мой Дамело, между прочим, золото, а не мужик. Смотри сама — вот, вот, вот! Видишь? Знаешь, сколько это стоит?

— Копейки. Весь склад — пара тысяч баксов, думаешь, я расценок на сахар-муку не знаю?

— Ты дура, Татка, — сипит после взвизга Эдемский, ударяя в стену ладонью — не со злости, а словно ритм на барабане подбирает. — Всегда про тебя думал: умная, сука, но умная, а ты… — выдыхает с наслаждением, будто дым после первой затяжки выпускает. — А ты такая ду-у-ура.

— Конечно. Вечерним поездом из-под коровы в столицу понаехала. — Голос звенит ледяной капелью, обратный отсчет ведет: десять-девять-восемь-семь. — Ну объясни, чем же я такая дура?

— Да тем, что эти копейки только мой индеец в реальные бабки превратить может, — все еще сорванным голосом отвечает босс, одышливо, точно узел на галстуке перетянул. — Пироженки его по себестоимости — говно вопрос, двадцать, тридцать тугриков. А продаем за триста! Девятьсот процентов прибыли, поняла? Половина дохода от ресторана, уяснила? Уж не знаю, на каких потрахушках ты его спалила, чего он тебе дал или не дал, а чтоб завтра, завтра же… — визгливый мужской тембр меркнет, затихает, словно громкость пультом убирают, деление за делением.

Все ясно. Завтра-не завтра, а вскорости Тата придет на поклон. Дамело не знает, рад он победе или нет, предчувствуя, что победа его — пиррова. Лучше уйти подобру-поздорову, дезертировать, начать с нуля, подальше от мадам Босс, от ее войны с собой и за себя, войны, в которой полягут и Эдемский, и Маркиза, и, возможно, сам Дамело.

вернуться

52

Бесконечные века
Дай мне жить,
Сожми меня в руках,
Держи меня в ладонях,
Получи это подношение,
Где бы ты ни был, мой Повелитель,
Мой Виракоча… (кечуа)

Гимн богу Виракоче, приписывается девятому правителю империи инков Пачакутеку Юпанки — прим. авт.

вернуться

53

Значение шестерки червей в гадании: дорога, свидание, препятствие в делах — прим. авт.