Изменить стиль страницы

Причем молчание как жест, вероятно, своеобразно кодирует некую особую переходную форму коллективного сообщения, стоящую между жестом и вербальным высказыванием и, на первый взгляд, не являющуюся ни тем, ни другим. В этом отношении показательна знаменитая, ставшая впоследствии крылатым выражением, цитата из Цицерона: «Cum tacent, clamant», — которая обозначает красноречивое молчание и буквально переводится как «когда молчат — кричат». Как видно из этого высказывания, Цицерон отмечал в акте сознательного коллективного молчания, правда напрямую не называя его жестом, явную устремленность к слову, вербальному высказыванию, публичному коллективному речевому акту. Коллективное молчание всегда чревато высказыванием, причем словом громким, активным, действенным. Криком!

Мы уже говорили о том, что молчание и смех в чем-то сходны и являются некими переходными формами между жестовым языком и языком вербальным. Смех, будучи озвучен человеческим голосом, вербальной речью в полном смысле этого слова, конечно, не является и, хотя близок по своей переходной информационной наполненности к жесту и, подобно молчанию, несет на себе информацию более психологическую, нежели лингвистическую, он уже дальше от жеста и ближе к слову, чем молчание, хотя бы потому, что воспринимается ухом.

Попытка ведения диалога человека с высокоорганизованным животным, обезьяной, на упрощенном языке глухонемых стала великим прорывом в науке и дала, как уже говорилось, блистательные результаты. Однако в ходе эксперимента исследователи попали в своеобразную ловушку: получая адекватные ответы от обезьян, обученных жестовому коду, они уверились, что жестовый диалог между человеком и обезьяной идентичен или почти идентичен диалогу на те же темы между слышащим человеком и человеком, совершенно глухим от рождения. И это понятно, потому что использовался особый жестовый язык глухонемых. Обезьяны внутри стаи тоже пользуются языком жеста. Но это другие жесты. Попытаемся понять, в чем заключаются отличия.

Первый вопрос, который возникает, это вопрос о генезисе жеста животных. Мы полагаем, что жесты возникли из функциональных движений животных в ходе эволюции. Рождение жеста — результат усложнения поведения и совершенствования мозга. В отличие от функционального движения, жест, являясь тоже пространственным перемещением тела или частей тела животного, несет на себе информационную нагрузку и обращен к другой особи того же вида или к стаду с целью передачи информации. Для перехода функционального движения в движение информационное, то есть в жест, необходим довольно высокий уровень развития и потребность в согласовании поведения отдельных особей внутри сообщества. Решающую роль в превращении функционального движения в информационный жест играет процесс постепенного отрыва движения от обслуживания конкретных, ситуативных биологических нужд, связанных с гомеостазом организма. У животных, чье существование связано с необходимостью освоения определенных природных пространств, простой физиологический акт освобождения мочевого пузыря, направленный на поддержание гомеостаза организма, по всей вероятности, в процессе эволюции становится постепенно действием знаковым. Моча испускается дозировано, и ею метится определенная пространственная граница. Сам акт мочеиспускания — явление чисто физиологическое, вызываемое внутренними импульсами организма, тогда как мечение территории животным несет в себе знаковый код — предупреждение и ограждение. Не исключено, что на ранних стадиях зарождающейся человеческой культуры первобытные стоянки «ограждались» подобным же образом. Причем такие действия могут производиться не только отдельными особями, но и коллективно. Дальнейшую историю этого возникающего и формирующегося из функционального движения жестового кода животных можно проследить в культуре человечества. Правда, сделать это довольно сложно.

В знаменитом романе Петрония «Сатирикон», написанном в эпоху Нерона, романе, где необыкновенно богато представлена неупорядоченная, стихийная речь разных слоев населения Древнего Рима, среди многочисленных выражений, характерных для эпохи, мы обнаруживаем нечто в этом плане любопытное. Во время знаменитого пира Трималхиона один из богатых вольноотпущенников с возмущением обрушивается на Аскилта, посмевшего «в необузданной веселости, хохоча до слез и размахивающего руками, издеваться над всеми»: «Хорош фрукт — еще смеет издеваться над другими! Какая-то кикимора, — шут его знает! — бездомовник, собственного дерьма не стоящий! Одним словом, если я вокруг него насикаю, он и выйти из круга не сможет»[44]. Эти слова могут быть восприняты как аутентичная вербальная агрессия и некая импровизация на тему нецензурных инвектив, однако сама идея непреодолимости черты, проведенной мочой, восприятие ее как магической не может не вызывать интереса. Тем более, что через несколько страниц мы обнаруживаем вставную новеллу, которую рассказывает некий Никерот.

Рассказ Никерота по форме представляет собой типичную быличку, то есть фольклорный прозаический текст мифологического происхождения с установкой на достоверность, о столкновении человека с мифологическим существом, в данном случае — с оборотнем, вурдалаком. Никерот рассказывает, как еще в молодости он случайно оказался ночью на кладбище в компании знакомого солдата, «сильного как Орк». Они решили отдохнуть.

Приятель мой остановился у памятников, а я похаживаю, напевая и считая могилы. Потом посмотрел на спутника, а он разделся и платье свое у дороги положил. У меня — душа в пятки: стою ни жив ни мертв. А он помочился вокруг одежды и вдруг обернулся волком. Не думайте, что я шучу: я ни за какие богатства не совру. Так вот, превратился он в волка, завыл и ударился в лес! Я спервоначала забыл, где я. Затем подошел, чтобы поднять его одежду, — ан, она окаменела[45].

Не исключено, что это описание восходит к архаическим представлениям о магической мощи черты, проведенной мочой, к наиболее ранним мифологическим мыслительным моделям, зародившимся в эпоху постепенного становления человеческого сознания на базе достигшего своего совершенства жестового кода животных предков. Если дальше отыскивать в культуре человечества подобные явления, то можно, например, обратиться к древнерусским памяткам для священников, так называемым номоканонам. Среди вопросов, которые нужно было задавать на исповеди, был и такой: не мочился ли с другом, пересекаясь струями?[46] Так, в сборной рукописи XVI века это считается грехом.

Конечно, подобные действия расценивались людьми Средневековья как своеобразное похабное баловство, непристойная шалость. Однако, если они упоминаются в номоканонах, значит в быту они существовали и были известны. Скорее всего, это были игровые пережитки смеховых языческих обрядов, как-то связанных с древнейшими представлениями о разметке территории, освоении пространства, проведении границы или упразднении ее. Церковью они преследовались, скорее всего, как пережитки языческого культа. Столь же греховным считалось мочиться на восток (как, собственно, и на запад): «Грех есть мужу вставшему мочиться на восток или запад, не стыдясь». Церковь воспрещала это потому, что таким актом как бы преграждался путь Вифлиемской звезде, возвестившей, по преданию, о рождении Христа[47]. Мочившийся на восток или запад ритуально проводил непреодолимую для движения этой звезды черту. Таким образом, церковь признавала силу языческого обряда, а вместе с ним и животного инстинкта, на который опирался этот архаический ритуал, из человеческой семантизации которого он вырос на заре культуры.

Следы подобных представлений можно обнаружить и в знаменитых сборниках немецких средневековых шванков. Так, в сборнике Михаэля Линденера 1558 года под номером пять помещен шванк, рассказывающий непристойную историю о дворянине, не желавшем выдавать свою дочь ни за кого, ежели тому не удастся выкосить за день полоску длинней, чем ручей, который может пустить красавица. Суть этой довольно непристойной истории такова. У крайне обедневшего дворянина, жившего неподалеку от Коверка, была дочь-красавица, руки которой домогались многие. Но она не хотела выходить замуж ни за кого, пока он не докажет ей свою силу, выкосив за день полоску луга длиннее, чем ручей, который она могла выпустить из себя за раз и «который мог растечься на добрую милю, а то и дальше». Далее рассказывается история о хитром крестьянине, который вместо того, чтобы косить быстрее других, галантным поведением, хорошим угощением и льстивыми разговорами сумел соблазнить бедную дворянку. Она не смогла победить его в соревновании, и он на ней женился.

вернуться

44

Ахилл Татий. Левкиппа и Клитофонт. Лонг. Дафнис и Хлоя. Петроний. Сатирикон. Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел. М.: Худож. лит-ра, 1969. С. 269.

вернуться

45

Там же. С. 273.

вернуться

46

«Асе грехи злые смертные…»: Любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России (X — первая половина XIX века). М.: Научно-издательский центр «Ладомир», 1999. С. 48.

вернуться

47

Там же. С. 98.