Изменить стиль страницы

— А теперь, — сказал Набиль, покрепче взявши микрофон, — я поздравляю вас с праздником. Сегодня ваш праздник, не так ли? — В ответ — молчание. Прерываемое зевками и поскребываниями в затылке. — А чего сегодня? — спросила сороколетняя Таня с «Никоном». — Сегодня, товарищи, — сказал Набиль, — сегодня… — Никто не среагировал. Тогда он перебросил микрофон из правой в левую и начал напевать: «Это День Победы… со слезами на глазах…»

Ноль реакции. Абсолютное молчание. Кто впился зубами в помидор, купленный на вчерашней стоянке, кто прилаживал вокман на петлистых ушах, кто просто закрыл глаза с тлетворным выражением…

Набиль, однако, продолжил пение: «Прощай, девчонка, пройдут дожди…» Все та же тишина. Я понял, что он переживает. Ему сейчас 35, лет десять назад он учился, скажем, в Ростовском сельскохозяйственном. Он пил с друзьями русскими, по вечерам, в общаге на краю Ростова. Он полюбил Страну Советов за эту дружбу, за водку, за теплые подбрюшья девчат, за то, что был он свой — не как на Западе. Он уважал их мифы — и главный — День Победы. Однако ледяная тишина сих «новых русских» заставила его пресечься, содрогнуться. Наверное, они чего-то там не поняли.

Автобус притормозил у будки с сувенирами. Набиль гаркнул: «Налево — туалет, направо — сувениры. Нет, шучу. Направо — туалет, налево — сувениры!»

— Сережа, пойди посикай! — очнулась дама впереди меня. Мы вылезли. Застывшая соленая поверхность — до горизонта, и у обочины — подтеки розоватой, синей соли.

Ближе к Гафсу

— Вот здесь, — продолжил гид, — старая мусульманская кладбища. Как только кто-то умирает — его завертывают в простыня, кладут в сундук, кладут, чтоб к Мекка головой. Чтоб в тот же день.

Кривые надгробия, звезда и полумесяц, — рядами, как спичечные коробки в пустыне. Смена жизней, бесконечная. Под ежедневные молитвы, омовения и пост.

Они пока умеют умирать. Не просят пощады у жизни, не цепляются за комфорт. Господа гяуры! Взгляните на Чечню, Афганистан. Они не ищут бессмертия в сатанинских кружках и сектах. Они не избегают смерти.

Я вспомнил, как в Ливии один старик схватился за сердце, закололо, пришел к врачу в бабушах (шлепанцах), тот посмотрел — ах, батюшки, так у тебя инфаркт! — А что это такое? — Все эти объяснения про холестериновые бляшки, что застилают стенки артерий и сосудов, про все эти диастолы и экстрасистолы — он просто бы не понял.

— Пора сундук заказывать! — Не так ли у Толстого и Тургенева — как раньше умирали в русских деревнях.

Обратный путь — оазис в Гафсе

Фаэтон, потрескивая рессорами, заехал в самую глубь оазиса. Финиковые пальмы в два обхвата, кусты жасмина и шиповника, а по земле — все виды огородных на маленьких деляночках. Здесь было душно и темно, как в настоящем лесу, однако сильно напоминало декорацию. Мутный ручей струился по камням, питая всю эту растительность. Квакали лягушки.

Мы пошли по тропке в самую чащу. Работавший мотыгой феллах, увидев нас, отставил мотыгу, сорвал дикую розу и тщательно отделил все шипы. Затем подарил цветок Инне. Монета в один динар была ему наградой.

— Какой он нежный, этот крестьянин. Даже шипы оборвал! — Инна была настроена романтически. И я, в костюме сафари цвета беж, чувствовал себя не английским колонизатором в Африке, а скорее, чеховским дачником начала века.

Ее восприятие было уже отмечено настырным желанием все прочувствовать, все подчинить своей прихоти, все купить, столь свойственным «новым русским», но часть ее реакций — глубинных и непосредственных — выдавала в ней извечную русскую идеалистку. Ту, что была воспитана родителями на «гуманных идеалах великой русской литературы». Почти что на принципах Белинского и Добролюбова, не говоря о столь модном в среде питерской интеллигенции «серебряном веке» русской литературы.

Когда мальчишка-извозчик, везший нас на фаэтоне, оглянулся и расплылся в улыбке, Инна сказала: «Ишь как стреляет глазками, дитя Сахары! И главное — какая хорошая улыбка. Совсем не голливудская. Здесь люди еще близки к природе и собственной сущности».

«Здесь у мужчин принято носить в сезон любви цветочек жасмина за ухом. Ты представляешь, идет, а у него жасмин за ухом. Значит, вышел на тропу любви. Один такой ко мне подошел. Кудрявый, красивый, и жасмин за ухом. Еле от его домогательств избавилась».

Она продолжила, прикрыв глаза: «Здесь я забываю грязный, холодный Питер, постоянные стрессы и поиски денег. Я просто не помню здесь всю эту нашу борьбу за существование».

— Лягушка, ляга! Какая огромная! — раздалось рядом по-русски. Мы оглянулись: ребенок тыкал пальцем в двух лягушек, размером с цыпленка каждая. Они сидели у ручья с полузакрытыми глазами, ритмически вздувая пузыри что за ушами. Они, лягушки, даже не сдвинулись с места, и этот восторг мальчишки быстро угас. Так быстро привыкаешь ко всему в глубинах Африки…

…В пионерском лагере «Родничок», что под Москвой, в недоброй памяти 1964-м я жарил лягушек на костре. Кто-то из ребят прочел, может, у Мопассана, а может, в рубрике «Это интересно» еженедельника «Неделя», что лапки лягушачьи — отменное лакомство.

И вот — мы развели костер в лесу, под соснами, и принялись искать лягушек. В низине у пруда их было множество — квакушек — и, взяв в охапку этих созданий, швырнули их в костер. Раздался истошный крик, потом все затихло, потом их очертания стали меняться — враз вытянулись ножки и вспухли животы, а кожа резко посветлела. — Готово! — мы вырвали по ножке и стали уплетать — ну просто чистая курятина (см. рассказ Бунина «Косцы»).

Еще с лягушками — я вспомнил — было другое, неприятное. Уже в конце 70-х, когда болел тяжелым вегетативным расстройством поздней брежневской эпохи, меня послали на картошку в совхоз Бородино. Там, в сентябре, по мглистой и сырой погоде, ходил в лесу — в дождевике, резиновых калошах. Жить не хотелось, кончать с собою было боязно. Осиновой клюкой сбивал я шляпки с сыроежек и прочих мухоморов. В траве сидела обычная зеленая лягушка. Я неожиданно проткнул ее заточенным концом клюки, завороженно наблюдая за агонией.

Наверное, в тот день убил я пять лягушек. Поскольку знал, что совершаю преступление и что душа моя все одно потеряна. Однако — то время прошло, прошла эпоха развитого социализма, цепей КГБ и прочее. Теперь я не убью и мухи. Теперь — свобода, теперь все другое. Теперь десятки тысяч челноков из бывших республик Союза тянутся в Турцию, Китай и Польшу — везут тюки товаров, торгуют на толкучках, которыми покрылась вся страна.

Прощание

Вернулись из Сахары в «Риад Палмс» заполночь, прощались с Инной как-то странно. Опять несостыковка получилась. Я предложил зайти ко мне в номер и выпить на прощание. Она помотала отрицательно головой, протянула руку и молвила: «Не надо, не провожайте меня к лифту. Я сама дойду. И вообще, забыла сказать, рано утром мы улетаем на Джербу. Оттуда — прямо в Питер. Мы больше не увидимся. Но я вам напишу».

Ночь

Рука тянется к выключателю. Не достает. Бессильно опускается и шарит по ковру. Губы шепчут в полусне: «Куда, блин, задевалась эта сигара»? Потом сопение и свист уставших бронхов.

Кадры 1,2,3:

Очень нехорошие кадры.

Кадр 4:

Март 1974-го. Промерзлая Москва, неровная капель, квартира на Мосфильмовской. Она: «Человек ждет, человек сказал, что будет ждать меня». Пауза, стоны, огонек сигареты. Затем она продолжает тему: «Человек работает в торгпредстве — то ли в Австрии, то ли в Бельгии. Хочет жениться, ждет, а я тут с тобой валандаюсь». Еще стоны, еще непродолжительная пауза. И тот же разговор.

Кадр 5:

Она лежит, плюет финиковыми косточками в потолок.

Кадр 6:

Верблюд уносит ее в песчаные глубины Сахары.

Кадр 7:

И она пошла в море, покачивая отменными ягодицами, маленькая надменная питерская тварь.

Письмо

Она оставила мне на рецепции письмо: