Прошло не более недели, и мы потеряли Перовскую, предательски схваченную на улице. Вслед за ней погиб Кибальчич, как говорят, по доносу хозяйки, а у него был арестован Фроленко, попавший в засаду. Потом был взят Иванчин-Писарев. Белый террор открыл свои действия.
Тогда мы считали, что у правительства был человек, знавший многих агентов Исполнительного комитета в лицо и указавший их на улице. Теперь, после открытия полицейских архивов, обнаружилось, что одним из предателей был рабочий Окладский, осужденный на каторгу по процессу А. Квятковского в 80-м году. Ввиду опасности пребывания в Петербурге некоторые из нас по предложению Комитета должны были выехать, в том числе и я. Но все мы были одушевлены желанием воспользоваться горячим временем для организационных целей партии: мы видели вокруг себя сильнейший энтузиазм; смиренно сочувствовавшие люди, пассивные и индифферентные, расшевелились, просили указаний, работы; всевозможные кружки приглашали к себе представителей партии, чтоб войти в сношения с организацией и предложить свои услуги. Если бы честолюбие было руководящим мотивом членов партии, то теперь оно могло бы насытиться, потому что успех был опьяняющий. Тот, кто не пережил с нами периода после 1 марта, никогда не составит себе понятия о всем значении этого события для нас как революционной партии. Понятно, что удаление в такой момент из Петербурга было тягостно для всякого человека, верящего в свои силы и думающего, что интересы дела требуют его присутствия даже вопреки требованиям благоразумия. Поддерживаемая Сухановым, я представила Комитету такие аргументы в защиту моего желания остаться на месте, что Комитет разрешил мне это, но, к сожалению, ненадолго. 1 апреля Григорий Исаев не вернулся домой: он был схвачен, как потом я узнала, каким-то предателем на улице, подобно некоторым другим товарищам, погибшим в течение марта месяца. Так как во избежание беспокойств и недоразумений мы придерживались правила, что хозяева общественных квартир не имеют права проводить ночь вне дома, если предварительно не уговаривались об этом, то в 12 часов ночи 1 апреля я уже не сомневалась, что Исаев арестован.
В то время наша квартира в силу разных обстоятельств мало-помалу превратилась в склад всевозможных вещей: после ликвидации рабочей типографии к нам был перенесен шрифт и прочие ее принадлежности; когда закрылась химическая лаборатория, Исаев привез к нам всю ее утварь и большой запас динамита; Перовская передала нам же динамит и все другое, что сочла нужным вынести из своей квартиры; после ареста Фроленко мы получили половину паспортного стола; в довершение всего вся литература, все издания шли из типографии «Народной воли» к нам и наполняли громадный чемодан, найденный потом в нашей квартире пустым. Такое богатство не должно было погибнуть, я решила спасти все и уйти из квартиры, оставляя ее абсолютно пустой.
2 апреля, вместо того чтобы искать кого-нибудь из своих, я решила ждать прихода к себе и принялась приводить революционное имущество в удобовыносимый вид. Был уже час дня, когда на квартиру зашел Грачевский. Он сообщил мне, что товарищи считают меня уже погибшей, так как с раннего утра дворники дефилируют в градоначальстве перед арестованным накануне молодым человеком, отказавшимся назвать себя и указать свою квартиру. По описаниям дворников, уже побывавших у градоначальника, никто не сомневался, что это Исаев. Тем не менее Грачевский одобрил мое желание спасти вещи; я просила его дать знать об этом Николаю Евгеньевичу Суханову, как человеку столь энергичному и решительному, что самое невозможное кажется ему всегда возможным.
Через несколько часов Суханов явился в сопровождении двух морских офицеров и с обычной распорядительностью в течение двух часов удалил с квартиры все, что нужно; остались два узла с вещами, не представлявшими особой ценности. Это было уже в 8 часов вечера. Тогда он потребовал, чтоб я тотчас же ушла из дома; но я не видела никакой нужды уходить до утра, потому что была уверена, что Исаев квартиры не назовет, а непоявление до сих пор полиции объясняла тем, что дворники нашего дома еще не собрались пойти на призыв; я думала (ошибочно), что ночью Исаеву дадут покой, и потому не видела риска, оставаться у себя. После этих аргументов Суханов оставил меня, обещав наутро прислать двух дам за остальными вещами. Поутру 3 апреля, когда я вышла осмотреть окрестности, в воротах стояло щедринское «гороховое пальто», делавшее внушение дворникам: «Непременно до 12 часов! Непременно до 12 часов!» Было ясно, что дворников зовут в градоначальство. Тогда я выставила условный сигнал, что квартира еще безопасна; в нее почти тотчас вошли Ивановская и Терентьева и унесли последние узлы, прося не медлить уходом. Дождавшись женщины, которая приходила убирать нашу квартиру, и под приличным предлогом выпроводив ее, я вышла, заперев свое опустевшее жилище. Говорят, жандармы прибыли на нашу квартиру, когда самовар, из которого я пила чай, еще не остыл: они опоздали на час или полтора. <…>
Перовская
Софья Львовна Перовская по своей революционной деятельности и судьбе, как первая русская женщина, казненная по политическому делу, представляет одно из немногих лиц, которые перейдут в историю.
С точки зрения наследственности и влияния окружающей среды любопытно, что эта аскетка-революционерка была по происхождению правнучкой Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана малороссийского, внучкой губернатора в Крыму в царствование Александра I и дочерью губернатора Петербурга, раньше служившего в Пскове.
По случайному стечению обстоятельств ее обвинителем в Особом присутствии Сената по делу 1 марта 1881 г. являлся человек, бывший в прошлом ее товарищем детских игр.
В Пскове родители их были сослуживцами и жили рядом, так что дети постоянно встречались.[19] Обвинитель в своей речи переступил границы прокурорских обязанностей и, кроме обычных в этих случаях упреков в кровожадности, бросил слово: «безнравственность». Это был Н. В. Муравьев, впоследствии министр юстиции, страж закона, попиравший этот закон, просвещенный юрист, говоривший о судебных уставах 1864 г., что их основы — наилучшие из до сих пор выработанных во всем цивилизованном мире, и тем не менее потрясавший эти основы. Это был Муравьев-законник, которого русское правительство посылало в Париж, чтобы добиваться от свободной республики нарушения права убежища, гарантированного законом этой свободной республики: выдачи Л. Гартмана, виновника взрыва царского поезда под Москвой 19 ноября 1879 г. Тот Муравьев — служитель нелицеприятного правосудия, — о котором в его бытность министром шла широкая молва как об одном из крупнейших взяточников того времени.
Условия детства заронили в душу Перовской никогда не потухавшие лучи человечности и чувства чести. В поколении, отцы которого пользовались крепостным правом, крепостнические нравы, с их неуважением к человеческой личности, вносимые и в семейные отношения, нередко развивали в детях, в противовес отцам, протест и отвращение к деспотизму. Так было и с Перовской. Ее отец, Лев Николаевич Перовский, был крепостник из крепостников, оскорблявший мать своих детей не только самолично, но и принуждавший ребенка-сына оскорблять действием эту мать, типичную для той эпохи женщину скромной душевной красоты и кротости. В тяжелой атмосфере семьи Софья Львовна научилась любить человека, любить страдающих, как она любила страдавшую мать, с которой до последних, трагических дней жизни не прерывала сношений. Во время суда надо мной надзирательницы Дома предварительного заключения рассказывали мне, что во время процесса Перовской, на свиданиях с матерью, призванной из Крыма, Софья Львовна мало говорила. Как больное, измученное дитя, тихая и безмолвная, она все время полулежала, положив голову на колени матери. Два жандарма, день и ночь сидевшие в камере Перовской, находились тут же.
Едва начав жить сознательной жизнью, Перовская решила покинуть семью, оставаться в которой морально ей было невыносимо. Но отец не хотел дать ей отдельного паспорта и в случае ухода грозил вернуть в отчий дом через полицию. Перовская не отступила и ушла от родителей, скрывшись у своих подруг по Аларчинским курсам[20] — сестер Корниловых. Вместе с одной из них — теперешней Александрой Ивановой Мориц — она судилась потом по «процессу 193-х». Быть может, унаследовав от матери нежную душу, Перовская, как член кружка чайковцев,[21] к которому принадлежали и Корниловы, весь запас женской доброты и мягкости отдала в качестве народницы трудящемуся люду, когда, обучившись фельдшерству, соприкоснулась в деревне с этим людом. В воспоминаниях свидетелей ее тогдашней жизни говорится, что было что-то матерински-нежное в ее отношении к больным, как и вообще к окружающим крестьянам. Какое нравственное удовлетворение ей давало общение с деревней и как трудно было ей оторваться от этой деревни, убогой и темной, показывает ее поведение на Воронежском съезде и колебание при распадении общества «Земля и воля» на «Народную волю» и «Черный передел». Тогда мы обе — она и я, — только что оторвавшиеся от деревни, всеми силами души были еще связаны с нею. Нас приглашали к участию в политической борьбе, звали в город, а мы чувствовали, что деревня нуждается в нас, что без нас — темнее там. Разум говорит, что надо встать на тот же путь, на котором уже стояли наши товарищи, политические террористы, упоенные борьбой и одушевленные успехом. Но чувство говорило другое, настроение у нас было иное, оно влекло в мир обездоленных. Конечно, мы не отдавали себе отчета, но впоследствии это настроение было правильно определено как стремление к чистой жизни, к личной святости. Однако, если на Воронежском съезде о нас, смеясь, товарищи говорили, что мы сидим между двух стульев, то после некоторого раздумья мы победили свое чувство, свое настроение и, отказавшись от морального удовлетворения, которое давала жизнь среди народа, твердо стали рядом с товарищами, политическое чутье которых опередило нас.