Однажды, прислонившись, как всегда, к двери, Джуди сказала:
— Приходите ко мне сегодня обедать, хорошо?
Я поднял на нее глаза, но не ответил. Пип и Террада тоже промолчали.
— Я приглашаю вас, Кит, — произнесла она решительно, словно выполняя некий долг.
— Меня?
Я не смотрел ни на того, ни на другого из моих коллег, ибо знал, что не я был нужен Джуди, а один из них.
— Вот это да! — сказал Пип; глаза его лучились смехом.
— Этот чертов англичанин является к нам и крадет у дураков-американцев девушку прямо из-под носа, — изрек Террада.
В тот вечер за устрицами я прямо спросил Джуди Джефферсон, почему она пригласила к обеду меня, а не их.
— Потому что они иногда действуют мне на нервы, — ответила она. — Вы бы только послушали, черт их дери, о чем они все время разговаривают!
Я никогда не задавал себе этого вопроса, но когда задумался, сразу понял, каков должен быть ответ.
— Об Америке, — сказали.
Она удивленно посмотрела на меня и вдруг засмеялась:
— Ну, конечно, о чем же еще можно разговаривать!
— Вообще-то мне это только что пришло в голову, — признался я.
— Итак, у них роман со страной, — саркастически заметила она.
После этого обеда с Джуди я начал внимательно следить за Пипом и Террадой, и мне стало ясно, что пребывание Джуди в дверном проеме не пропало даром: они никогда не говорили о ней, хотя всех других девиц любили разбирать по косточкам.
Не прошло и недели, как к обеду был приглашен Террада, а еще через несколько дней — Пип.
И все же не Джуди стояла между ними. Мне так казалось сначала — и то лишь потому, что я совсем не знал Америки. Сложные нюансы их разногласий были просто недоступны моему пониманию, и только после одного особенно долгого спора о Сэме Адамсе я, наконец, начал постигать их природу.
Пип был не только отпрыском истинно американского рода, но само его воспитание, проникнутое духом пуританской и либеральной американской демократии XIX века, как нельзя лучше вооружило его для борьбы за унаследованные традиции. Однако далеко не все эти принципы и традиции он принимал. Я вовсе не собираюсь утверждать, что он предпочитал марксизм или какое-либо другое учение. Он плохо разбирался в марксистских принципах, и они не интересовали его. Пип был мыслителем чисто американского типа, и однажды за ленчем в ресторане, расположенном в подвале нашего здания (Террада в тот день был в Вашингтоне), он очень просто и ясно изложил мне свою весьма оригинальную точку зрения, наблюдая за девушками, которые носились по углубленному в землю катку Рокфеллер-сентра.
— Америка, — сказал он, — вновь и вновь «пытается возродить себя в образе мужественного и честного пионера-фермера времен покорения Запада. Однако сейчас эти попытки выглядят попросту нелепо, — продолжал он, — потому что на самом деле Америка — страна иммигрировавших из Европы крестьян, и философские корни американского практицизма следует искать именно в этом.
Я возразил, что не все иммигранты — крестьяне из Европы.
— После тысяча восемьсот семидесятого года, — сказал он, — основной приток населения в нашу страну шел за счет европейских крестьян или же вышедших из крестьян мастеровых. Современную Америку создало именно крестьянство, переселившееся из Европы.
— И что из этого следует?
— Видите ли, Кит, — отвечал он, — они привезли сюда свою крестьянскую философию. Чего они желали больше всего? Материального благополучия. Эта страсть у них в крови. Как, впрочем, и приземленность. Как, впрочем, и вульгарность. Равно как и предприимчивость, и физическая сила, и необузданность, и упорство. Равно как и суеверие, и сентиментальность плюс к этому еще непрошибаемый житейский и религиозный консерватизм. Вот где истинная Америка. Вот с каким человеческим материалом нам приходится иметь дело, а вовсе не с благородными пионерами, которые гордо и независимо расхаживают с ружьем в руке по своим богатым землям и бескрайним просторам. И считать, что нынешние американцы на них похожи, — опасное заблуждение.
— Да, но ведь старая философия — неплохая основа для новой.
Мы выпили еще по одному мартини со льдом, и Пип продолжал:
— Как вы можете так думать? Какое, например, дело прусскому крестьянину, который стал питтсбургским сталелитейщиком, до традиций, восходящих к Томасу Джефферсону и Эндрю Джексону? Да никакого! Даже говорить об этом смешно.
— А не кажется ли вам, что вы в этом похожи на высокомерного патриция? — сказал я. — Не кажется ли вам, что вы отказываете иммигрантам в том, что досталось вам просто от рождения?
— Нет, нет и еще раз нет! — сердито воскликнул он, и в это время девушка на коньках проскользнула мимо нашего окна, оставив на нем брызги талого льда. — Мне претит это ваше так называемое «право от рождения» или искусственное поддержание устарелых традиций. Я отвергаю их. Наоборот: я пытаюсь довести до сознания первого поколения вышедших из крестьянства горожан, что это их страна, что наша философия должна начинаться с них и…
— То есть вы хотите полностью отказаться от традиций?
— Примерно.
— А если это невозможно, Пип, что тогда?
— О господи, Кит, я не знаю. Я только хочу, чтобы наша страна строилась на реальной основе. То есть, исходя из наличия прекрасного и в то же время порой отталкивающего человеческого материала — людей, наделенных грубой силой и низменными страстями. Я знаю, сам я не такой, но я с радостью буду жить с этими людьми, войду в их семью и пойду туда, куда пойдут они. Только и всего, Кит. Как видите, ничего сложного, право…
Ничего сложного!
Я-то знал, насколько это сложно, потому что Пип видел Америку совсем не такой, какой она издавна привыкла считать себя. Теперь я понял, о чем они спорили с Террадой и что на самом деле их разделяло. Они стояли в буквальном смысле слова на разных полюсах. Террада в отличие от Пипа видел в современном американце благородного и мужественного пионера прошлого, и потому у каждого, исходя из его отношения к Америке, был свой взгляд на американскую мораль и культуру. Я вспомнил одну их дискуссию об Аароне Барре. Пип считал Барра героем, так как Барр понимал, что будущее Америки принадлежит крестьянам, ремесленникам и землекопам, которые бежали от царящего в Европе гнета, нищие и голодные. Террада же считал Барра плутом и мошенником.
Они не сходились ни в чем, если тема их разговора была связана с Америкой. Кстати, я никогда не слышал, чтобы они серьезно говорили о чем-либо другом. Никогда у них не было опасных философских споров. Даже о других странах они не разговаривали. Это было тем более странно, что в конце-то концов Террада ведь был специалистом по России (он прожил там три года), а Пип — нашим экспертом по Китаю (его родители были миссионеры, и он свободно говорил по-китайски). Когда я понял, в чем сущность их разногласий, меня поразило, как много крестьянского сохранилось в Терраде, даже в его внешности и манерах, и сколько чисто пуританского снобизма в его политических взглядах. Ой был полной противоположностью Пипу. Да и вообще Пип был столь аномальным явлением в «Таймс», что однажды я даже спросил Уэртенбекера, почему Люс держит его в редакции.
— Ты плохо думаешь о Генри, — сказал преданный хозяину Уэрт. — Они с Пипом еще мальчишками были вместе в Китае. Они старые друзья.
— Думаю, что дело не в этом, — сказал я.
Уэрт рассмеялся.
— Ну конечно не в этом, — согласился он. — Пип, как никто другой, умеет предсказывать ход событий и определять что к чему. Поэтому в таком журнале, как наш, он незаменим.
— А Террада?
— Решил выспросить у меня о здешних друзьях и врагах? Не выйдет, — сказал Уэрт, но тут же добавил: — Террада из тех американцев, которым нравится наш журнал, поэтому он тоже незаменим.
Тем и закончилось тогда мое скоротечное знакомство с Пипом и Террадой, потому что ровно через три недели после Пирл-Харбора я уехал обратно на фронт. А через несколько месяцев я получил телеграмму от Пипа, в которой он сообщал, что они с Джуди поженились, хотя она вовсе не разделяла крестьянских теорий Пипа. Потом Сэм Солт написал мне, что Пип перебрался в Вашингтон по инициативе Рузвельта и что Террада тоже отбыл в Вашингтон — по собственной инициативе. А так как я знал, что, несмотря на дружбу, их разделяет все углубляющаяся пропасть, я пожелал им благополучия.