— Зачем всегда думать о деньгах? — возмущенно воскликнул Тони. — Было бы только на что прожить, главное ведь — сама работа. Как бы я хотел найти такую работу, которая была бы мне по душе. Но со мной дело обстоит иначе. Человек, которому можно в наше время позавидовать, — это художник, который зарабатывает себе на жизнь и которого никто не заставляет выполнять плохую или дешевую работу. Он вне этой злополучной машины, и его труд — это его жизнь. Но мне кажется, что и он долго не протянет.
В лучшем случае это хождение по канату, который все дергают и трясут. Но мне все-таки ужасно жаль, что вы не можете поехать со мной, Джулиан. Я уже предвкушал удовольствие побродить с вами недельки две. Ну что ж, поеду один.
— Почему бы вам не взять Маргарит?
— Боже милостивый, да вы представляете себе Маргарит, путешествующую с рюкзаком за плечами и ночующую на постоялых дворах, где, по всей вероятности, водятся клопы? Я был бы очень рад, если бы она поехала со мной и если бы это доставило ей удовольствие. Но она на будущей неделе отправляется гостить к каким-то шикарным знакомым вашей матери, а потом начинается сезон.
— Сомневаюсь, будет ли в этом году сезон, — сказал Джулиан.
— А почему бы нет?
— Вам, как бывшему дельцу, полагалось бы знать! Ожидаются осложнения с горняками, и я слышал в кабинете помощника редактора разговор о том, что если не будет достигнуто соглашение, забастовки не миновать.
— Ну, это сезону не повредит. Горняки не ездят ко двору, не посещают выставки в Королевской академии и не завтракают в ресторане «Савой».
— Не говорите глупостей, Тони. Это, во всяком случае, нанесет громадный ущерб промышленности, повлечет за собой колоссальные денежные потери, но, если стачечников поддержат еще и другие союзы, а к этому как будто и идет дело, все может кончиться революцией.
— Революцией! — воскликнул Тони. — Из-за заработной платы? Нет, нужно что-нибудь посерьезней для того, чтобы развязать силы революции! В особенности, когда вожди революционной партии поступают так же деликатно, как библейский царь Агаг, и верят в необходимость постепенности. Честное слово, меня тошнит от всей этой несусветной болтовни. Революцию пророчили еще тогда, когда мне не было пятнадцати, и с тех пор продолжают это делать вот уже двадцать лет. А ее до сих пор нет как нет, Не заражайтесь паникерством, Джулиан.
— Да, но война-то все-таки началась.
— Да, — сказал Тони грустно, — война действительно произошла. Но именно потому, что она разыгралась в таком грандиозном масштабе, все остальное кажется ничтожным. Люди дали выход своим звериным инстинктам.
— Ну, а если произойдет революция, что вы тогда будете делать?
— Постараюсь держаться в стороне. Ну, мне, кажется, пора домой, и там мне еще предстоит объясняться.
— Трудновато вам будет объяснить Маргарит, да и вообще кому бы то ни было, почему вы отказались от двух тысяч в год и блестящей деловой карьеры. Но держу пари, что самое большее через год вы вернетесь.
— Я ваше пари не принимаю. Это было бы нечестно с моей стороны. Что же касается объяснений, — ну что ж, посмотрим!
Расставшись с Джулианом, Тони медленно побрел к Трафальгар-скверу, почти не замечая ни уличного движения, ни толпы прохожих, спешивших или прогуливавшихся по тротуарам. Разговор с Джулианом оставил в нем чувство какой-то неудовлетворенности, а может быть, Тони был несколько уязвлен то ли в своем тщеславии, то ли в своей привязанности к Джулиану, встретив с его стороны такое равнодушие.
Обидно, когда стараешься щадить чужие чувства, а в результате узнаешь, что никаких чувств нет. Раздумывая постоянно об одном и том же, Тони пришел к заключению, что он не просто Энтони Кларендон, отказавшийся по личным соображениям от выгодного места, а некий символ своего поколения, своего народа, отринувшего дутые ценности обанкротившейся цивилизации. Отношение Джулиана было для Тони очень важно, потому что Джулиан в его представлении был тоже символом; он не забыл внезапного взрыва чувств много лет тому назад в Корфу, когда мальчик обнаружил перед ним глубокое душевное отчаяние, под которым как будто скрывалось стремление к какому-то идеалу. Он рассчитывал найти у него отклик, сочувствие и поддержку, а встретил холодное равнодушие, превратившее весь разговор в газетную хронику fait divers [108]. Если уж Джулиан не захотел, не потрудился понять… Тони охватило гнетущее чувство полного одиночества, ощущение постоянного malentendu [109] между ним и всеми, кого он знал. Если бы у него был хоть один-единственный человек, который понимал бы его и не приставал к нему со злобными либо унизительными требованиями объяснить свое поведение. Это они должны объяснить свое участие в этом гнусном обмане. Или они в конце концов правы, а он просто-напросто упрямый болван.
Он зашел в Национальную галерею и, побродив по двум-трем залам, уселся против Тициановых Ариадны и Вакха. Что сказал бы Тициан, если бы его попросили объяснить свою картину? А уж, конечно, его попросили бы, живи он сейчас среди этих бесчувственных варваров. Вероятно, он послал бы их к черту! Взгляд Тони упивался сочными венецианскими тонами, поблекшими, как старинная вышивка, но еще вызывающими в представлении первоначальную живость красок: плащ цвета пурпурного вина, похожий на императорскую мантию, голубые и белые тона одежды девушки, пятнистые леопарды, красно-рыжий цвет и кармин бородатого сатира, полуобнаженные нимфы.
Совершенное сочетание красок и форм! Ему вспомнился улыбающийся, в венке из гроздьев и листьев винограда младенец — Вакх Гвидо Рени, виденный им во Флоренции, и смягченные временем фрески Веронезе во Дворце дожей в Венеции. Бог Дионис, таинственное пламя темной земли, воскрешающее плоть и сеющее восторг, белое пламя вожделения, вырывающееся из колесницы… Объясните-ка это! «Прошу прощения, мистер Тициан, мне ужасно ха-а-т-т-е-лось бы знать, какой моральный урок вкладываете вы в ваш ммир-ровой шедевр? Подвиньтесь поближе к микрофону, будьте любезны, начинаем. Давайте вашу информацию. Передача для всего мира. Говорите, мистер Тициан, весь свет слушает! Это ваше обращение к человечеству и, не забудьте, тысяча долларов премии, если вы упомянете вскользь, что курите сигары „Ла Пианола“. Приступаем. Ну, ну, объясняйте же. Скажите йэху [110], что они олимпийцы».
Тицианы теперь только в скучных музеях, их нет в жизни. Появись сейчас новый Тициан, как бы на него обрушились все эти выхолощенные популяризаторы знаний и вонючие журналисты! В подтверждение того, что художника (но не жокеев, боксеров и сводников) лучше держать в бедности, его обрекли бы на голод и в конце концов посадили бы в тюрьму за оскорбление нравственности. Не будет больше богов, не будет больше тихих укромных мест на земле, и море помутнеет от наших грязных дел. Ваши женщины будут рожать, как свиньи, а вы будете работать, как роботы. И не останется для вас ничего ценного в жизни, ибо вы разучились понимать истинную ценность и для вас существует лишь рыночная цена.
А что касается средств существования, это будут делать за вас машины. Утром вы будете говорить: поскорее бы наступил вечер, а вечером: поскорее бы наступило утро. Словом, вы уподобитесь птеродактилям или гигантским ленивцам.
«Мне необходимо выбраться из Англии, — подумал Тони, — не потому, что Англия чем-то отличается или хуже какого-либо другого места, а потому, что я здесь связан и чувствую себя за что-то ответственным. Для меня лучше быть бедняком, голодать и умереть, чем жить этой живой смертью».
Он опять стал разглядывать картину, восхищаясь ее чувством меры и тонкостью, представил себе, как Рубенс внес бы в этот сюжет динамичную, но грубую энергию, чуть-чуть вульгарную; затем подумал о том, что у прерафаэлитов ясно чувствуется обесцвечение английского духа, отгородившегося от действительности дивидендами. С жгучим чувством утраты и уничижения завидовал он художнику, жизнь которого сама по себе является чем-то завершенным — он живет, чтобы обогащать свой труд, а труд обогащает его жизнь.