Тони казалось, что он должен бы чувствовать себя более или менее спокойным и довольным, если и не вполне счастливым; и его угнетало сознание, что он не чувствует ни того, ни другого. Конечно, это уже не так мало, когда под ногами твердая тропинка, воздух не отравлен газами и не слышно рвущихся снарядов, но больше радоваться было нечему. Его раздражал сладковатый запах речной сырости, а весь этот убого жеманный ландшафт — изъеденное демократической эпохой изящество восемнадцатого века — казался ему самодовольно ограниченным. А как благожелательно распространяется Уотертон об этом ядовитом маленьком толстяке Попе и хлыще Хори Уолполе с его бесчувственным сердцем и красным носом… С его стороны это неблагодарно, подумал Тони, так презирать дары Природы и Искусства; но все же лучше отдавать себе точный отчет в своих чувствах, чем притворяться, что у тебя есть чувства, которые, по общему мнению, следует иметь.
От встречи с Робином его настроение не улучшилось, как он надеялся, а, наоборот, стало еще хуже.
Они довольно долго блуждали по каким-то грязным глухим переулкам, пока не нашли его весьма убогое жилище — небольшую комнату в шестикомнатном особняке. Вся она была пропитана каким-то кислым запахом грязи, скопившейся под растрескавшимся линолеумом и в невыметенных углах, в одном из которых приткнулась узкая железная кровать. Повсюду были разбросаны вороха книг и бумага, и над всем носился, как гадкое воспоминание, затхлый дух немытых окон и варившейся где-то капусты. Все это сразу ударило Тони в нос, как только им отворила дверь какая-то женщина с красными руками, не удосужившаяся даже снять свой холщовый передник. Но все его внимание тут же переключилось на Робина, который, бросив перо и протянув испачканную чернилами руку, воскликнул прежним, почти не изменившимся голосом:
— Как приятно снова увидеться с вами, старина!
Тони горячо пожал ему руку и познакомил его с Уотертоном. Он был рад, что привел с собой Уотертона, — тот оказался для него чем-то вроде щита, так как, если не считать голоса, Тони почти не узнавал своего друга. Робин был одет в сильно поношенную рабочую блузу, он отпустил лохматую черную бороду, волосы у него были длинные, взлохмаченные; лицо худое, с выражением какой-то озлобленности, а глаза, которые Тони помнил такими живыми, веселыми, горели каким-то фанатичным огнем. «Настоящий оратор из Гайд-парка», — с грустью подумал Тони, и в ту же минуту почувствовал на себе неодобрительный взгляд Робина, и ему стало неловко за свой опрятный костюм, за коротко, по-военному, подстриженные волосы и усы. Ощущение неприязни со стороны Робина огорчило его, словно горькое предчувствие, — вот еще один друг стал чуть ли не врагом. Нарочито нищенский вид Робина и его комнаты действовали на Тони угнетающе, — им не удастся восстановить прежние дружеские отношения в этой комнате.
Ах, если бы в Кингстоне был винный погребок, увитый виноградом, где они могли бы пить золотистый мускат и снова обрести друг друга!
После того как они порасспросили друг друга о том о сем, Тони предложил взять лодку и часок-другой покататься по реке; но Робин об этом и слышать не хотел.
— На реке полным-полно вонючих буржуев и солдатни с девками, — сказал он презрительно.
Тони поморщился, он видел этих солдат, — почти все они были в синей больничной одежде, кто с пустым подколотым рукавом, кто с пустой штаниной, а кто в темных очках на мертвенно-бледном лице, — у него всякий раз при виде их невольно сжималось сердце. Он готов был выслушивать любые выпады против войны и ее поджигателей и против себя самого за то, что принимал в ней участие, но не выносил злобных насмешек над калеками, пострадавшими на войне. Он подавил свое негодование и ничего не сказал, но Уотертон вмешался в разговор.
— А не пойти ли нам выпить чаю в какой-нибудь ресторанчик на реке, — сказал он весело. — Я видел прекрасное местечко, когда мы шли сюда, и не прочь посидеть после прогулки.
Но и это предложение Робин презрительно отверг:
— Я ни за что на свете не переступлю порога ни одного из этих грязных притонов, — сказал он желчно. — Я могу напоить вас чаем и здесь, а не то поблизости есть рабочая чайная. Что вы предпочитаете?
— Пойдемте лучше в чайную, — сказал Тони, обрадовавшись возможности выбраться из этой зловонной комнаты и все еще смутно надеясь, что в другой обстановке ему, может быть, удастся обрести прежнего веселого Робина со всем его обаянием.
Но рабочая чайная оказалась не многим лучше: засиженные мухами окна, грязные столы, пропитанный застоявшимся запахом жареной рыбы воздух. Чашки и блюдца с выщербленными краями были сомнительной чистоты, а жидкий чай сильно напоминал помои. Тони заметил, как Уотертон после первого довольно неуверенного, нерешительного глотка спокойно отодвинул свою чашку, а Робин криво усмехнулся. Тони отхлебнул из своей чашки — немногим хуже чая из общего котла на фронте, слегка отдает похлебкой, — и закурил трубку.
Робин сразу принялся с едкой злобой рассказывать о том, что он перенес в тюрьме. Обращались с ними зверски — били, унижали, сажали в одиночки, не давали никаких книг, кроме библии, морили голодом, так что многие заболевали, а один едва не отправился на тот свет. — Да, все это очень печально, — мягко сказал Уотертон, — и, по-моему, всем, кто к этому причастен, должно быть стыдно. Но ведь люди в окопах тоже страдали, мистер Флетчер.
Саркастический огонек вспыхнул в глазах Робина, и он ответил грубо:
— Незачем им было туда идти. А раз они согласились убивать других, то и поделом им.
— Мне кажется, что они поступали так, как считали правильным, — сказал Уотертон, улыбаясь. — И я не думаю, чтобы они были особенно кровожадны.
Во всяком случае, терпеливо переносили то, что выпало им на долю.
— А вы что делали? — спросил Робин колко. — Вы протестовали против войны?
— Нет, — сказал Уотертон, все так же улыбаясь, — мой самолет разбился, а когда я выписался из госпиталя, меня отправили в тыл.
Язвительная усмешка, с которой Робин отнесся к этим словам, была оскорбительна, но Уотертон предложил ему папиросу и закурил сам, так и не дав ему вывести себя из благодушно-спокойного настроения. Тогда Робин злобно накинулся на Тони.
— А вы, Тони? Зачем вы пошли? Вы изменили нам!
— Я не считаю, что изменил вам или кому бы то ни было, — сказал Тони, вспыхнув. — Я никогда не давал обещания не воевать и не мог бы с чистой совестью поклясться, что у меня не возникнет желания убить кого-нибудь.
— Ну, конечно, немца, пытающегося изнасиловать вашу сестру? — усмехнулся Робин.
— Нет. Но если бы меня, скажем, кто-нибудь беспощадно угнетал или пытался убить.
— Но ведь этого не было. Идти на войну было противно вашим убеждениям, а вы все-таки пошли.
Вы изменили и нам и себе.
— Мои убеждения? — шутливо сказал Тони. — А разве они у меня когда-нибудь были? Мне кажется, я никогда не говорил о своих убеждениях, и уверен, что не руководствовался ими в своих поступках.
— Но ведь вы не одобряли войны?
— Нет, сказать по совести, не одобрял. Но, дорогой мой Робин, я встречал очень мало солдат, которые «одобряли войну». Большинство из них попросту всеми силами стремились оттуда вырваться, но, попав на фронт, все выносили.
— Но ведь с вами было по-другому, Тони. Разве не были вы социалистом, не верили в братство народов?
Тони вздохнул, его раздражал этот бесцеремонный допрос.
— Робин, вы прекрасно знаете, что у меня не было твердых политических убеждений. Я голосовал единственный раз в жизни — после перемирия, когда это было своего рода парадом, даю вам честное слово, что я понятия не имел, за какую партию я голосовал, не знаю даже, кто были кандидаты.
— Это вовсе не вопрос политики, — сказал Робин презрительно, — это вопрос человеческой порядочности, солидарности с рабочими.
— Ну, а я считал более порядочным пойти на войну, — сказал Тони, уже начиная раздражаться. — И готов биться об заклад, что в моем батальоне было больше рабочих, чем в вашей тюрьме. Можете, если хотите, считать, что я пошел потому, что у меня не хватило мужества отказаться. И для меня это вовсе не было предметом каких-то обсуждений, раздумий, я просто подчинился какому-то порыву, совести, если хотите.