— Граждане судьи, — выдвинула она свой подлый меморандум, — убедительно прошу вас отослать Козырева Сергея, как можно дальше от дома, а лучше всего — на урановые рудники, чтобы он оттуда…

Судья кисло улыбнулся и, сняв с длинного носа очки, долго их протирал полой судейской мантии.

— У нас, к сожалению, нет урановых рудников, — с издевкой в голосе ответил судья.

Вика не знала, что бы еще навесить на Серегу и потому от своей глупости расплакалась. А он, оглушенный таким вероломством, никак не мог сложить предоставленное ему судом последнее слово. Что-то невразумительное мямлил, пока не сочинил девственную по своей инфантильности фразу: «Я, граждане судьи, стал своего рода жертвой обстоятельств… Это они меня, как черт в спину, подтолкнули к этому нехорошему проступку». Козырев ни в какую не желал называть вещи своими именами, а потому слово «преступление» ему казалось в такую минуту неуместным.

Однако про пистолет ни Рэм, ни Сергей ни словом не обмолвились. Это обоим было на руку. И про банку кофе Тихий не упомянул — или о такой мелочи не хотел говорить, или, ввиду незначительности, пропажу просто не заметил…

…В первые два года заключения не давала покоя память о доме, особенно о Вике. Жестоко страдал от избытка половых гормонов. Временами, втихоря мастурбировал, да и не только он один, этим увлекалась вся зона — бараки по ночам просто ходили ходуном.

Попервости писал жене письма — очень хотел ее разжалобить. И чего раньше он никогда не делал — в одном из посланий признался в любви. Но Вика ответила всего одним письмом, повергшим Серегу в глубокое уныние. «Был ты подзаборник и таким на всю жизнь останешься, — писала ему Вика. — Знаешь, что может исправить горбатого? Словом, катись ты, Серый, со своей любовью куда-нибудь подальше и не мозоль зря язык на заклеивание конвертов. Развод наш оформлен, выйдешь из тюрьмы, пропишешься у отца…» Ну и т.д. А тут еще как перец на рану: пришло письмо от Козырева старшего. «Дорогой сынуля! — Коряво писал он. — Болею весь, наверное, скоро уйду к твоей матери… Тут я по дурости связался с одной камбалой и теперь не знаю, как развязаться. Приезжал бы, Сережка, побыстрей из своего пионерлагеря и помог бы мне в моем горе. Понимаешь, о чем речь? Если сразу не приедешь, то постарайся хотя бы к лету. У нас, ведь сам знаешь, в это время здесь не жись, а рай земной — песок, море, дельтаплан над пляжем летает… Прокатишьсся, а мне, если не забыл, скоро 75 стукнет…»

Серега смотрел на дальнюю сторожевую вышку и на предвечерние отблески незажженного прожектора, висевшего на самой ее верхотуре. И так ему стало тоскливо, что он не удержался от искушения и со всего размаху шибанул головой в стену барака. Аж искры из глаз, но зато словно стакан брома выпил. Однако заснул во злобе и сон такой же приснился. Будто сидят они с Викой на кухне и пьют чай. На газовой плите шебаршит их красный в белый горошек чайник, а на подоконнике туда-сюда мотается кошка Лялька. И вдруг Вика, сделав испуганные глаза, дико уставилась на животное. Серега тоже глянул на кошку и в этот момент Вика, достав из-за спины нож, вероломно ударила им Сереге прямо в сердце. При этом она его как будто даже начала успокаивать: «Это, Сереженька, сейчас самый надежный метод проверки сердца на инфаркт…»

В страхе проснулся и начал хватать ртом воздух и не мог досыта им надышаться.

Освободился он раньше срока: за тихий нрав и ударный труд по производству бельевых прищепок его возлюбило начальство. Недели за две до выхода он заказал в механической мастерской «юбилейную медаль». Латунную, с ободком, все как положено. С гравировкой. На одной стороне крупно «75», а на другой — «Козыреву И. А. — молодожену». Очень хотелось подъелдыкнуть отца за то, что тот своей женитьбой лишил Серегу возможности иметь хоть какой-то свой угол.

Получив в каптерке одежду, а в кассе заработанные за четыре года деньги, Козырев отправился на ближайшую железнодорожную станцию. Стояла весна и запахи вольного озона и оживающей земли терпко щекотали ноздри. Он шел среди благодати и слушал песню, которая тихонько выпархивала из портативного приемничка, который висел у него на груди.

Из окна поезда он любовался перламутровыми облаками, пронизанными золотыми иглами восхода. Сердце его на миг возликовало, но тут же от необъяснимой печали опять сникло. «Жизнь, — вдруг открылось Сереге, — как эти вздутые облака: поклубится, поклубится и иссякнет…»

Спешил, нервничал, боялся, что не доберется вовремя до отцовского порога. Однако успел. А лучше бы не несся сломя голову. Получился не день рождения Ивана Козырева, а что-то вроде дискуссии в подкомитете ООН по разоружению.

За столом царил сумбур. Подвыпивший старый Козырев никак не мог урезонить своего блудного сына, все время цепляющегося к одноглазой Ларисе Васильевне — новой жене отца. Пьяно приподнявшись со стула, Серега декларировал:

— Ни хрена ты, отец, не сечешь, — от нервности Сергей стал прикуривать не с того конца сигарету. — Тебя же старого дурня просто облапошили… Помрешь, кому квартира останется?

Тут сеструха Машка ручкой затрясла:

— Сережа, не хами отцу! Проспись лучше, а завтра на нашей машине отвезем тебя…

— Да куда ты меня отвезешь, дура? Опять в лагерь, что ли? Или предоставишь мне свои хоромы?

— А ты, сынок, к своей женушке визит сделай, может, она тебя приютит, — подсказал закосевший Козырев.

— Да идите вы все… — Серега вскочил, словно его за одно место кобра цапнула и, роняя на ходу стулья, погреб на выход. Его что-то душило, что-то внутри трещало и горело.

— Сынка, не балуй! — старый Козырев тоже стал подниматься со стула, но земное тяготение было сильнее его. — На дворе ночь, электрички уже ушли спать…

— Псих какой-то, — не то чихнула, не то сказал Лариса Васильевна.

Уже из прихожей Серега надтреснутым голосом молвил:

— Ты же сам мне писал в лагерь, что хочешь с этой камбалой разбежаться. Вот я здесь — что дальше?

Иван Козырев положил руку на сердце. Вилку и рюмку перед этим аккуратно отодвинул. Наконец встал из-за стола, подошел к сыну. Они стояли друг против друга — высокий ширококостный старик и худосочный, похожий на подростка Сергей.

— Так, когда это было, Сергуня? Мы с ней немного уже притерлись, вроде как уже свои стали. Ты лучше проведай Вику, может, еще не все меж вами порвалось…

Сергей не стал дальше слушать отца и, мягко отстранив его, подошел к двери. Прихватив с тумбочки свой старенький портфельчик, направился на лестничную клетку.

— Сынка, подожди, ! — окликнул его Козырев. — Возьми на дорожку пивка. — Отец подошел и стал засовывать в портфель две бутылки с пивом…

…Его встретила теплая тополиная ночь. Но на душе у него лежала пустота и раздражение. Улицы отдыхали от людей и машин и их умиротворенность еще больше подзаводила Серегу. Временами он останавливался у подпертых лунной тенью оград, возле которых дежурили кипарисы и яблони, окунался лицом в пахнущую кашку, стонал от настигшей душевной смуты.

Луну от ближайшей звезды отделяло легкое, словно пух, облачко. Оно стояло на месте и создавалось впечатление, что мир замер, расслабился в неге, без зла и насилия.

Вспомнив, что в портфеле лежит приемничек, Серега вытащил его и включил. Полилась непередаваемо прекрасная мелодия старинного вальса. Подчиняясь порыву, он, обняв двумя руками портфель, закружился в танце. И запел песню… одну из тех, которые они пели под гитару в лагере: «Пройдут года и я вернусь, весной подснежник зацветет, и я в колени твои ткнусь и прошепчу: ну вот и все…»

Он вдруг вспомнил про юбилейную медаль, так и оставшуюся лежать на донышке портфеля и горькая мысль вернула Серегу на землю. Что-то порвалось, а не видно, где и что порвалось. И все недавнее куда-то отдалилось, стало ненужным и пустяшным.

Серега свернул на улочку с одним фонарем. Но всюду было светло и без него. Улица показалась ему совсем крохотной, хотя раньше он этого не замечал. И еще больше заныло сердце — увидел, как время безжалостно расставило всюду свои клейма. Он хотел было пройти во двор через калитку, но ее уже не было и в помине. На месте забора росли декоративные колючие кусты, а вдоль них — вместо «вафельного» тротуара — тянулась широкая асфальтовая дорожка. А там, где раньше стоял барачного вида оштукатуренный дом, теперь белел коттедж, напоминающий по виду «ласточкино гнездо». И дом Рэма он не узнал: из одноэтажного он превратился в двухэтажный, с двумя флигельками и высокими стрельчатыми окнами…