Изменить стиль страницы

– Кидай в них камни!

– ПОДЖИГАЙ ФУРГОН! – крикнул другой.

Громилы продолжали махать дубинками, пока на них не ринулась толпа. Женщины с особой мстительностью разбивали об их головы деревянные палки и дубины. И одна маленькая женщина, трое детей которой особенно пострадали от отравления, бежала через улицу с криком:

– РАССТУПИСЬ! РАССТУПИСЬ! Я их сейчас оболью кипятком.

Толпа освободила ей путь, и она с размаху выплеснула ведро кипятка на громил, прятавшихся за фургоном; те заорали и побежали врассыпную, спотыкаясь о мешки с гарри, и когда громилы падали, толпа била их дубинками и кнутами, а когда бежали, их преследовали и бросали в них камни. Громилы мчались с криками о пощаде, но никто их не слушал, и в них летели камни. Громилы были все в крови. Особые отряды преследовали их, и громилы убегали в болота и топи, по пояс увязая в грязи и мерзкой водице, или исчезали в диком лесу; отряды возвращались назад с утоленной яростью.

В фургоне остался один водитель. Месть так разожгла людей, что мы решили наказать и машину, громя ее, колошматя, отрывая оловянные и алюминиевые части железками и дубинками. Машина не издала ни стона. Распевая чанты и скандируя проклятья, мы собрались вместе, слили воедино нашу энергию, подняли машину и перевернули ее набок; с проворством подопытного таракана водитель выбрался из кабины и стал единственным, кто избежал избиения, сразу же побежав по улице к бару Мадам Кото, где ему было предоставлено неприступное убежище.

Фургон так и остался перевернутым. Ночью люди то и дело подходили к нему, срывая на нем бессильную злобу. Они не успокоились даже, когда в поселок въезжал грузовик с полицейскими, вооруженными пистолетами и дубинками. Кто-то просунул в бензобак дымящуюся головню, и ночь осветилась желтой иллюминацией как раз в тот момент, когда полицейские, отдавая команды и свистя в свистки, попрыгали с грузовиков. Они стояли вокруг и беспомощно смотрели, как взорвался и начал гореть фургон. Они опросили нескольких человек, но те сами только что пришли, проснувшись из-за взрыва, никто ничего не видел и не слышал, но полиция все же арестовала пять человек подозреваемых. Горящий фургон корчился на земле в последних конвульсиях. Всю ночь он дымился, но пожарная команда так и не приехала потушить пламя. Когда полиция стала уводить людей для допроса, мы увидели, что среди них находится наш фотограф. Ему удалось избавиться от главного свидетеля – своей камеры. Он выглядел браво и без страха в глазах. Он помахал нам, когда его вели в грузовик.

* * *

Сожженный фургон долго оставался на улице. Ночью пришли тени и растворили машину, Однажды утром мы обнаружили, что он поставлен на колеса, как будто ночь попыталась его отогнать. Дети нашли себе новую игрушку. Мы учились водить машину, неистово крутя руль, совершая долгие путешествия в бесплодную страну фантазий.

Дождь барабанил по крыше фургона, яркая краска поблекла от солнца и пыли, и через какое-то время большие буквы эмблемы партии окончательно стерлись, и ничто уже не могло спасти машину от забвения. Это было незадолго до того, как она совсем исчезла с улицы, но исчезла не потому, что ее больше не стало или солнце растворило ее, а просто потому, что мы совсем перестали ее замечать.

Фотографа выпустили через три дня после ареста. Он рассказал, что в тюрьме его пытали. Он стал говорить еще громче и казался еще более бесстрашным. Тюрьма изменила его, и вокруг него появилась аура нового мифа, как будто за то короткое время, пока его не было, он открыл для себя новую героическую роль. Когда он вернулся, вся улица собралась у его дверей приветствовать его как героя. Он рассказывал истории о том, как он сидел, как пережил зверские пытки, которые применялись к нему, чтобы он выдал сообщников, главных бунтовщиков, всех, мешающих стабильности Правительства Империи, и врагов партии. От его историй у нас кружились головы. Люди несли ему пальмовое вино, огогоро, орехи кола, каолин, и он смог бы выбрать себе несколько жен из слушавших его с восхищенными лицами женщин, если бы уже не создал о себе миф, который отрицал такие опрометчивые поступки. Я побродил вокруг студии, прислушиваясь к взрослым, говорившим в торжественных тонах и всю ночь пропьянствовавшим, празднуя триумфальное возвращение фотографа. Даже Папа зашел к нему засвидетельствовать свое почтение.

* * *

Утро принесло нам много радости. Все были в воодушевлении. Все мы, привыкшие получать свежие новости о стране только в форме слухов, сейчас буквально вцепились в свежий номер газеты, как будто за ночь газетная бумага приобрела небывалую ценность. Только придя из школы, я понял причину всего этого возбуждения. Дело было в том, что впервые в жизни мы появились в газете. Мы стали героями нашей собственной драмы, героями своего протеста. Везде были снимки мужчин, женщин и детей, беспомощно стоящих вокруг куч с сухим молоком. Также были фотографии нашего гнева, как мы атакуем фургон, поднимаем настоящий бунт против дешевых методов политиков, унижаем их громил, сжигаем их ложь. Снимки фотографа заняли в газете основное место, и даже кое-где, несмотря на плохое качество печати, можно было различить те или иные лица. В передовице рассказывалась история о плохом молоке и нашем бунте. Мы пребывали в изумлении от того, что наш стихийный протест, совершенно неспланированный – то, что произошло в нашем маленьком уголке великого глобуса, нашло такой большой отклик. Многие из нас провели вечер, пытаясь узнать себя среди этих яростных лиц.

Мама была хорошо узнаваема. Десять миллионов людей видели ее лицо, хотя никогда не встречали ее в своей жизни. На голове она несла ведро с гнилым молоком; плохая печать исказила ее красоту, превратив в какого-то монстра, но когда она вечером вернулась с рынка, люди собрались в нашей комнате и стали говорить о ее славе, как она должна ею воспользоваться, чтобы лучше продавать свой товар. Они говорили о громилах, которые угрожали всем ужасными репрессиями, и о лендлорде, который был возмущен тем, что его жильцы приняли участие в нападении на активистов его любимой партии.

Большинство из нас были польщены тем, что увидели себя на передовых полосах национальной газеты, но ничто нас так не сразило, как снимок самого фотографа с напечатанным его именем. Мы снова и скова указывали на его имя и все ходили поздравлять его. В тот вечер он находился в очень приподнятом настроении, расхаживал от места к месту в сопровождении волнующейся толпы простых смертных и говорил о национальных событиях как о чем-то обыденном. Он зашел в наш барак и везде его приветствовали, а сам он громко смеялся и весело пил. Но ни его слава, ни выпитый алкоголь не отшибли ему память, и он напоминал нам, что все мы должны ему деньги за фотографии.

* * *

Когда Папа возвратился с работы и узнал про мамину фотографию в газете, он был рад за нее, но им овладела ревность. Он сказал, что она выглядит как истощенная ведьма. Но тем не менее он вырезал страницу из газеты и повесил ее на стену. И теперь, закуривая сигарету, он смотрел на снимок и говорил:

– Твоя мать стала знаменитой.

Фотограф в конце концов дошел и до нашей комнаты, и Папа послал меня купить выпивку. Когда я вернулся, фотограф бродил по комнате уже навеселе, залезал под стул, щелкал воображаемой камерой, разыгрывал в ролях политиков и громил, так что Папа и Мама чуть не падали со смеху. Он очень сильно напился и, раскачиваясь на нашем стуле, приговаривал:

– Я теперь Международный Фотограф.

Он рассказал нам, как много он стал получать заказов с тех пор, как стал знаменитым; люди, которые приветствовали его, теперь хотят, чтобы он сфотографировал их, их хижины и бараки, грязные задворки, заставленные комнаты, их детей и жен, в надежде, что он когда-нибудь опубликует снимки в газете. Фотограф окончательно напился и свалился с папиного стула. Мы снова усадили его. Он что-то говорил и вдруг начинал дремать с открытым ртом. Потом резко просыпался и, как ни в чем не бывало, продолжал рассказ с того места, где он заснул.