Изменить стиль страницы

— Но она будет завтра, я же сказала вам.

— Страшно, если человек остается в сознании другого только как тень, правда?

— Но вон та сосна, которая каждый вечер бросает тень на рожь, она живет и днем, — возразила Варя.

— Что вы хотите этим сказать? — с любопытством спросил Мартын.

— Я хочу сказать, что в сознании другого можно оставаться не только тенью…

— Да, это так, — проговорил Мартын, — это так…

— Я думаю, — тихо сказала Варя, — самое важное в жизни — сохранить привязанность к людям. Если они, конечно, заслуживают этого, — прибавила она. — Что может быть дороже старых друзей?!

Дом, исподлобья посматривавший на Мартына, будто улыбнулся ему, словно говоря: «Я тебя знаю. Ты был моим другом. Я знаю, как тебе было хорошо здесь всегда. Ушли те люди, а мы с тобой старые друзья! Дух дружбы, брат, не выветрился за эти годы! Забудь о тенях. Дружба живет всегда, помни это, помни!»

— Ужин готов, — донесся до них голос бабушки.

— Ужинать, мама! — сказали дети, они стояли в окне рядом.

Во время ужина Мартын не успевал отвечать на вопросы детей, задаваемые вразбивку и хором. Потом он попрощался с детьми и с бабушкой… Варя провожала его до оврага, шли они молча: вечер был теплый и тихий, сильно пахло скошенным сеном от стогов на лугу.

У спуска в овраг Варя сказала, что должна идти домой, надо уложить детей, приготовить все к утру: она уезжает в город.

— Вы служите? — спросил Мартын.

— В Тимирязевской академии. Мы с Ремневой Варей кончали вместе. До свидания! — Она подала ему руку.

— До свидания.

— Но вы забыли адрес Ремневых, — вспомнила Варя. — Хотите, я схожу? Я быстро…

— Не надо. По крайней мере у меня будет предлог, чтобы побывать у вас еще раз.

Варя рассмеялась и ушла.

А Мартын шел по белому шоссе мимо величавых сосен и вспоминал то, что сказал ему старый дом: «Забудь о тенях и помни: дух дружбы живет всегда. Помни это, помни!»

1947

Обходчик

1

Привезли его на дрезине в самом конце февраля 1963 года. День выдался дрянный: поземка наметала на пути снежные пласты, ветер то утихал, то пронзительно свистел.

Когда сгрузили пожитки Антон Ильича, врач и санитар зашли в избушку и вывели под руки больного старика. Он искоса посмотрел на нового обходчика, губы его пошевелились… Дрезина ушла на станцию, что в двадцати семи километрах от этого заброшенного домика возле железнодорожного полотна.

Старик, видно, жил одиноко. Когда Антон Ильич зашел в домик, в нос так и шибануло! Хлев… «И как это люди исхитряются запакостить свое жилье?»

Огляделся.

Кругом валялись полусгнившие тряпки, щепки, бумажки, обглоданные кости. На ржавой железной койке — свалявшийся тюфяк. А уж несло от него!.. Стены сплошь в клопиных следах, давно не мытые стекла разбиты и склеены грязными бумажными лентами. Потолок прогнулся, а на полу, между досками, зияли порядочные щели, забитые стародавней грязью.

Более прилично выглядела печка. Оно и понятно: зимы в тех краях случаются суровые, и, если еще можно жить вот в такой грязюке, печку сохрани в целости.

Надрожишься.

Обследовав дом, Антон Ильич вышел во дворик, окруженный полусгнившим, расшатанным штакетником. Сараюшка для дров, еще один, скособочившийся, для инструментов, к счастью вполне пригодных, навал шпал, превратившихся в труху, покореженные рельсы, испорченные, отслужившие свой век дорожные знаки, лопата без черенка, топор без топорища, тяжелый зазубренный колун…

А посреди этого убожества — такая же убогая ветла, на вершине которой торчала толстая ссохшаяся ветка. Кора на стволе была вроде бы погрызена, у корневища навалены капустная смерзшаяся листва и картофельная ботва.

— Н-да! — вслух сказал Антон Ильич. — Умел хозяйствовать старикашка, чтоб ему ни дна ни покрышки. — И тут же обругал себя: — Старик-то хворый, давно просил замены, где ж ему углядеть за хозяйством. Хорошо хоть, что службу справлял и никаких происшествий на своем участке не допустил. И как это он мог отмеривать в день по восемнадцати километров?!

Отправляя Антон Ильича в это место, начальство не утаило, что домик обходчика он найдет в неприглядном виде, и попросило без затяжки сообщить, что понадобится для ремонта, пообещав доставить все, как только потеплеет.

Спасибо и на том.

Вернувшись домой, Антон Ильич выгреб грязь, тряпье, старозалежлый мусор, облил стенки средством для уничтожения клопов (дали на станции), то же проделал с койкой, выбросил тюфяк, затопил печку. Веселей стало.

Потом распаковался, устроил по-человечески постель, занавески подвесил к окнам: будто знал, что потребуются (купил в станционной лавочке); подтянул гири старчески-хриплых ходиков, поставил чайник.

Пока закипала вода, Антон Ильич исписал полторы страницы: составлял перечень материалов, потребных для ремонта избушки и служб. На станции сказали: в восемнадцать с полустанка пойдет дрезина и с ней он пусть отправит на станцию, к которой был приписан, эту самую бумагу.

Писал Антон Ильич неспешно, обдумывая каждую мелочь, чтобы, избави бог, не пришло им там в голову, будто хочет кого-то обдурить, разжиться на казенный счет.

Написал.

А тут и чайник закипел.

Антон Ильич отложил писанину, отсыпал щепоть заварки и с необыкновенным удовольствием весь чайник истребил за один присест. Потом вытянул из пачки «Прибоя» папироску, размял ее. И прикинул в уме, как заживет здесь. «Весной расстараюсь пятком яблонь, вишней, смородиной и малиной. Крыжовнику бы тоже неплохо, если хватит места. Огород — это уж обязательно! Жди, когда придет вагон-лавка, да и дождешься — хорошим овощем не разживешься, привезут охвостье, пользуйся!»

Ничего!

Особенно согревало Антон Ильича то, что жить он будет сам по себе, на отшибе от начальства и людей.

Нелюдим был нравом Антон Ильич.

На войну попал он деревенским малым, неуклюжим, но головастым. Саперное дело пришлось ему по нутру. Мало-помалу стали поручать рядовому Галкину рискованные операции, и он хватал отличие за отличием; тут-то и назначили его отделенным. Дело саперное известное: ошибиться можно только один раз. Вышла и у Антон Ильича история. Правда, смерть в тот раз обошла его, но получил он жестокую контузию, а когда пришел в себя в госпитале, не мог вспомнить, в каком месте и при каких обстоятельствах это случилось. Мелькали перед ним порой какие-то людские тени, обрывки разговоров, какая-то девушка виделась во сне, но черты ее расплывались, имени ее он никак не мог припомнить. Часто страдал он смертельными головными болями, кошмары мучили его по ночам. Вставал и стряхивал с себя все это неясное, мерцавшее — до следующих видений.

Выздоровел Антон Ильич. Назначили его в другую часть. После войны домой на побывку не поехал. Родители умерли, село фашисты спалили дотла за укрывательство партизан. Кто побойчей, успел смотаться к ним же, к партизанам. Остальных увезли в Германию, там они и погибли — в душегубках или на каторжных работах.

Еще год тянул Антон Ильич солдатскую лямку на Дальнем Востоке: туда перебросили его часть; воевали с японцами. Там он остался на сверхсрочную. Контузия частенько давала знать о себе. Стал он раздражителен, дерзок с командованием, грубоват с людьми; одним словом, испортился у него характер. Тут сменили командование частью, Антон Ильич не поладил с ним и уволился по чистой из воинства с тремя орденами, множеством медалей и благодарностей Верховного Главнокомандующего.

Некоторое время Антон Ильич маялся в том городе, где была расквартирована его часть, и все скучнее и скучнее ему жилось, свет белый ему не мил, смертная тоска одолевала. С людьми он сходился туго, друзей-приятелей из-за вздорного своего нрава порастерял; на молодежь, что резвилась, словно полугодовалые телята, смотрел угрюмо: «Бесятся!»

Распродал Антон Ильич вещи и убрался из тех мест — поехал в серединные русские области с намерением осесть на Брянщине, откуда был родом; искать работу поехал.