Изменить стиль страницы

— Помолчи! — резко оборвал его Шмидт. — Это не твоего ума дело. Нет вестей от Адама?

— Он еще не вернулся от русских. Я переменил мнение о нем. Он храбрый малый, господин генерал-лейтенант.

Шмидт все время морщился от двусмысленных слов Эберта, но, решив, что заняться им надо было раньше, делал вид, что не понимает скрытой иронии.

— Ладно, ладно. Передай Роске, пусть и он потянет с переговорами, если Адам приведет сюда русских. То, что человек может сделать ночью, он не сделает днем. Охлаждение страстей в решающий момент — великое дело. Неторопливость успокаивает нервы, ха-ха! Да, забыл сказать, передай фюреру радиограмму: мы верны ему до конца. После этого можешь разбить радиопередатчики и сжечь коды. Иди. Впрочем, стой. Вот тебе еще сигара. Кури на здоровье, толстяк.

Когда Эберт ушел, Шмидт еще раз перечитал радиограмму, подписанную фюрером. По странному стечению обстоятельств она была отправлена из ставки в ту самую минуту, когда громкоговорители русских положили начало концу.

Внезапно стрельба прекратилась. Шмидт понял, что переговоры Адама с русским командованием начались. Через час, когда ленивое зимнее утро начало проникать через покрытое морозным узором окно, его попросили в штаб Роске. Там находились два русских офицера. Узнав, что они представляют командиров частей, окруживших универсальный магазин, Шмидт медленно процедил:

— Армия может вести переговоры только с армией. Вызывайте для переговоров о капитуляции либо представителей вашей армии, либо — штаба Рокоссовского.

В восемь часов утра в ставку южной группировки приехал полковник, начальник оперативного отдела штаба шестьдесят четвертой армии, сопровождаемый начальником разведывательного отдела и заместителем начальника штаба по политической части.

Еще во дворе Адам потребовал документы, подтверждавшие полномочия советских офицеров, на что последовал суровый и категорический отказ. Затем все проследовали в подвал. Солдаты и офицеры, толпившиеся во дворе, загудели пчелиным роем. Каждый наперебой старался указать дорогу русским. Толкотня и шум прекратились после окрика Адама.

Он ввел русских офицеров в комнату. Там, поджидая делегацию, сидели Роске, Шмидт, еще несколько офицеров. Все вскочили при появлении русских командиров. Шмидт представился, вслед за ним назвал себя Роске.

Полковник, возглавлявший делегацию, потребовал немедленно отвести их к командующему армией. Нет, это не входило в расчеты Шмидта!

— Господин командующий нездоров. Переговоры буду вести я. Что вам угодно?

— Немедленная и безоговорочная капитуляция, — прозвучал суровый ответ.

Суетясь и подпрыгивая, Шмидт тут же согласился на капитуляцию южной группировки.

Советские офицеры, наблюдая эти прыжки и ужимки, молча усмехались.

— Но я тоже ставлю условия! — прокричал Шмидт переводчику. — Недопустимо, чтобы офицеры в таких званиях устраивали допрос командующему или мне, начальнику его штаба. Показания военного порядка мы будем давать только командующему фронтом. Затем я требую обеспечить безопасность господина командующего армией.

— Не беспокойтесь, никто не собирается его убивать, — презрительно обронил старший советский офицер.

— Кто знает, вдруг найдется какой-нибудь фанатик!

— Хватит, — прервал его Адам, понявший неуместность всех этих рассуждений. Ему было ясно, что Шмидт заботится вовсе не о безопасности командующего, а о своей собственной шкуре.

— Да, хватит, — надменно пожав плечами, проговорил Шмидт. — Мы ждем для дальнейших переговоров, как я уже сказал, высшего офицера вашей армии или фронта.

Не прошло и часа, как в подвал спустился русский генерал, уполномоченный вести переговоры с командующим немецкой армией. И только перед ним Шмидт открыл свои карты.

— Ставлю вас в известность, господин генерал, что со вчерашнего дня господин командующий сдал командование и является в данный момент частным лицом.

— Ладно, — посмеиваясь, ответил генерал, заметив, как пыжится Шмидт, напуская на себя важность. — Ведите нас к «частному лицу».

Через коридор, очищенный по приказу Роске от офицеров — их выгнали во двор, — русский генерал и сопровождающие его офицеры направились к Паулюсу.

Тот уже все знал: Хайн сообщил ему, что Адам ведет переговоры о капитуляции.

Генерал-полковник промолчал. Как ни казалось ему странным, но именно в эту минуту он ощутил в себе легкость и необыкновенное чувство счастья и радости, словно только что встал после тяжелой болезни, словно ослабевшими ногами подошел к окну отцовского дома, а за ним расстилалась равнина, покрытая выпавшим ночью снегом, просторная и девственно-чистая, согреваемая светом солнца.

Теперь, скинувший ужасную тяжесть, давившую на душу все эти последние месяцы, он понял, что другая жизнь, которая ждет его за стенами подвала, прекрасна, какой бы она ни оказалась для него. Его не будут мучить сложные проблемы, возникавшие каждый час. Дерется ли еще Штреккер или нет, стреляют ли где-то фанатики и изуверы — нацисты, не желающие склониться перед очевидностью, — какое ему дело до них? Безразлично ему было и то, что говорят о нем там, в Германии!

Он жив — и это главное. И живы те, кто, не поверив лжи, написанной в его последнем приказе, вырванном у него в минуту душевной слабости, подчинились голосу благоразумия. И это тоже самое главное.

Он выполнил свой долг, и не его вина в том, что отец и мать, все люди, с которыми он сталкивался, и обстоятельства сделали его послушным, послушным даже тогда, когда послушание влекло за собой трагические последствия. Что ж, бывает и так: сколько людей, столько и характеров. Он со своим характером оказался вовлеченным в стихию, где нужно было не послушание, а твердая и жестокая воля, которая продиктовала бы ему единственный выход из положения: не лгать в приказах, не посылать тысячи солдат на смерть.

Но зло, содеянное им, не поправить. Оно всегда, до конца дней, будет лежать тяжелым камнем на его совести.

«Однако, — размышлял генерал-полковник, — лучше, когда человек подвержен укорам совести, нежели циничное равнодушие ко всему на свете, безразличие и душевная пустота насквозь прогнивших политиков, исторгающих истерические фанфаронские вопли».

Ощущение свободы после того, как жестокое бремя спало с его уставших плеч, чувство облегчения после кошмарного сна, как это случается с каждым человеком, придало генерал-полковнику сил; оптимизм, который давно покинул его, вернулся к нему.

Будь что будет. Хуже того, что было, — быть не может! Даже если его проведут в цепях по Москве… Что ж, пусть люди бросают ему обвинения и оскорбления в лицо — ведь и он участник вероломства, преступлений и ужасов, смерчем пронесшихся над этой страной.

Пусть будет Сибирь и каторга: и там живут люди, очищая свои души от скверны.

Пусть будет что угодно, но он не услышит больше грохота канонады и предсмертных стонов солдат. И не может быть места более отвратительного, чем этот подвал, где он прятался от смерти, зная, что кругом она косит людей своей жестокой косой.

В тиши сибирских лесов или в одиночном каземате он снова обретет ясность мысли и додумает до конца, как ему жить потом.

Паулюс знал, что так, как он жил, жить не будет, не будет и мыслить, как мыслил. Суровый урок, преподанный ему русскими, навсегда отрезвил его, и никакая сила не заставит его быть соучастником новых подлостей и вероломства.

Он шагал по комнатушке с промерзшими стенами, с потеками и изморозью в углах, шептал что-то про себя, и насмешливая улыбка то и дело появлялась на его губах.

Ему было весело! Весело в минуту самого страшного падения! Он поймал себя на этой мысли и рассмеялся, впервые так откровенно радуясь избавлению от всего, что навалила на него жизнь.

В дверь постучали. Вслед за тем в дверном проеме появился русский генерал, показавшийся командующему юношей. Он отдал генерал-полковнику честь. Командующий жестом предложил ему сесть. Помолчав, он вспомнил что-то, пошарил в кармане, вынул маленький, словно игрушечный, браунинг и положил на тумбочку.