— Наш гость сам оказывает себе честь своей скромностью, — отозвался Ахимен-хан, хлопая себя по лбу.
Потом, к потрясению Конана, он вытащил из-за широкого алого кушака, опоясывающего его талию под кафтаном, изогнутый нож и коснулся его острием своей груди, когда рука киммерийца уже начала двигаться, чтобы схватить и сдавить запястье хана.
— Если мой гость, который дарит мне множество лошадей, не примет в дар два камня в десятую долю этого, — который в действительности слишком велик, чтобы его можно было носить, так что я стыжусь своего предложения, — я убью себя в тот же миг.
— Пусть рука хана остановится, — ответил Конан, которому хотелось расхохотаться. — Я скорее пролью собственную кровь и даже умру, чем навлеку на шанки роковой удар, позволив их великому хану получить хотя бы царапину.
Ахимен бросил взгляд на киммерийца. Конан не мог быть уверен, был ли это взгляд восхищения цветистостью ответной речи или некоторой горечи от того, что гость «сдался». Зульфи удалилась, шелестя и позвякивая.
— Позволительно ли мне поклониться дочери хана при ее возвращении?
Лицо Ахимена приняло шокированное выражение, и Конан почувствовал, что это не притворство.
— Каким образом я обидел Конана из Киммерии, что он хочет поклониться женщине, да еще в моем шатре?
Конан быстро подумал и вытащил маленький кинжал, служивший ему для еды.
— Я убью себя, — сказал он и начал импровизировать. — Среди некоторых народов это означает великую честь, если человек предлагает поклониться дочери другого.
— Ах! — рука Ахимена поднялась к его бороде и прочесала ее пальцами. — Захватывающая идея! Я вижу, что Конан хотел только почтить меня. Люди во всем мире так различны, не правда ли? Какие странные обычаи должен знать мой гость!
— Да, — торжественно сказал Конан, пряча кинжал в ножны и вспоминая о словах этого жителя пустыни о холоде: «Я слышал о нем», — сказал Ахимен.
— Да, — повторил киммериец. — Некоторые убеждают рабов принять их богов и обычаи и воспитывают их внутри своего племени. Потом эти рабы вступают в брак с членами захватившего их племени, и их дети ничем не отличаются от остальных.
Ахимен потряс головой; он выглядел так, словно его вот-вот вырвет.
— Без сомнения, в Киммерии обычаи не таковы!
— О нет, — сказал Конан.
Он узнал то, что ему хотелось знать. В течение сотен лет эта маленькая группа из пяти сотен человек практиковала эндогамию, так что кровь шанки все время сохранялась в них, — откуда бы она ни появилась, — а обряды и обычаи с прошествием времени становились лишь более замысловатыми и строгими.
Зульфи вернулась с двумя гранатами, каждый из которых был достаточно большим, чтобы образовать головку рукояти кинжала. Каждый был искусно и, без сомнения, с большими усилиями просверлен и подвешен на шнурке из сплетенного верблюжьего волоса. Конан вежливо принял дары, позаботившись не поклониться дочери Ахимена, хана пяти сотен человек.
— Да одарит Теба Конана из Киммерии орлиным зрением и защитит его от песчаной слепоты, — сказала она, и Ахимен повторил эти слова вслед за ней.
— Может ли гость, который боится нанести оскорбление, спросить: почему хан и его семья носят звезды из темной ткани, в то время, как на других шанки я их не видел? Это знак семьи хана?
— Нет, — сказал Ахимен, глядя на коврик между своими скрещенными ногами. — Мы носим траур, человек из Киммерии. Мои люди только что сняли черные звезды Смерти, проносив их месяц. Мы будем носить свои звезды целый год, и к концу этого времени звезды будут приколоты к телам двух рабов, а эти рабы — сожжены.
Мысли Конана обратились к двум маленьким обнаженным рабыням, но он не был потрясен. Эти люди были воинственным племенем. Иоггиты были их смертельными врагами, а обычаи есть обычаи. И к тому же Конан жил в Шадизаре, где в храмах, посвященных многим странным богам, исполнялись как нельзя более отвратительные и ужасающие обряды, как с животными, так и с людьми, и кровавые жертвоприношения, которые были такими же древними, как и сама его раса — раса самых жестоких животных во всем мире.
— Гость погружен в траур вместе с хозяином, — сказал Конан, опустив взгляд на свой коврик. — У хана шанки был другой сын, который теперь потерян для него?
— Нет. Дочь. Я послал ее, в знак почести и большой дружбы, хану замбулийцев. Она была девой в расцвете юности, несорванная белая роза скал. Среди этих людей, живущих за стенами, дочь пустыни зачахла и умерла. Нам сообщили об этом. Хан замбулийцев послал известие, что она ожидала ребенка, без сомнения, сына; хан хотел почтить нас, положив ее тело рядом с телами своих предков и своих женщин. Мы прощаем ему это, ибо он не мог знать, что она не хотела бы быть вот так заточенной в земле. Ее следовало, конечно же, вернуть в пустыню, которая была ее домом, где ее сожгли бы и прах развеяли по ветру, чтобы он соединился с песками.
— Конечно, — отозвался Конан.
— Я опечален этими мыслями, — сказал Ахимен, — а так не подобает вести себя в присутствии гостя-воина! «Отдай горю время, отведенное для горя, — говорит нам Теба, — и радости — время для веселья, и всегда радушно принимай гостя в шатрах шанки». Зульфи! Наполни нам чаши! — Ахимен обратил на Конана пылающий страстью орлиный взор. — Мы напьемся вместе, воин из Киммерии!
«А утром я отправлюсь в Замбулу с распухшей головой, — подумал Конан. — Надеюсь, нам не придется напиваться до того, как мы поедим!»
Им не пришлось, хотя блюдо из приправленных пряностями овощей, сваренных в пиве, и куски, оторванные от широких, плоских лепешек маслянистого, начиненного чесноком хлеба из цельной пшеничной муки, не показались пиршеством человеку с холмов Киммерии, который ел мясо практически с рождения, — несмотря на всю аппетитность подсоленных яств Акби.
А вот жажду они вызвали. * * *
— Ты… ты так красива, — сказал Конан Испаране утром, даже не пытаясь скрыть свое изумление. Он открыл глаза, лежа на спине, и обнаружил, что она сидит рядом с ним.
Ее брови были со знанием дела выщипаны, чтобы придать им определенную форму, и смазаны жиром; ее губам, хоть они и были выкрашены в жутковатый черный цвет, как у женщин шанки, была с помощью косметики придана форма и блеск; глаза, обведенные углем, казались огромными, а с ресниц уголь прямотаки сыпался; ногти были накрашены лаком. Ее покрывали алые одежды шанки. Большой белый опал на цепочке из сплетенного верблюжьего волоса, сверкая розовыми и зелеными искрами, тяжело покачивался между ее грудей, подчеркивая их выпуклость.
Конан приподнялся и сел в шатре, в который он не помнил, как заходил, и увидел, что ногти на ногах Испараны тоже накрашены лаком. У нее были очень красивые ступни, и кожа на них была не темнее, чем у него.
— Ты… отвратителен, — бесстрастно сказала она. — Тебя почти втащили сюда намного позже восхода луны; ты был пьян, бормотал что-то, и от тебя воняло чесноком и их пивом — и сейчас еще воняет!
Он ухмыльнулся, отмечая при этом, какой тяжелой кажется его голова, и гадая, будет ли она выражать протест, если он перейдет к активным действиям.
— И ты меня не убила.
— Убить тебя? Зачем мне тебя убивать?
— Ну как же, Спарана, — сказал он, опуская свою очень большую ладонь на ее бедро, — мы с тобой соперники и заклятые враги, разве ты не помнишь?
— Я помню. А еще я бросила кинжал, который спас тебе жизнь, помнишь?
— Помню. Я благодарен тебе. Значит, мы союзники. И ты даже не обыскала меня. Она посмотрела на него.
— У тебя с собой кинжал, два неплохих граната на шнурках из верблюжьего волоса — к удаче, по поверьям этих лунатиков, — неплохое кольцо, спрятанное в кошельке, и этот хлам, от которого несет чесноком, у тебя на шее.
Конан ухмыльнулся — он предусмотрительно натер глиняный «амулет» со вставленными в него стекляшками шанкийским хлебом, когда почувствовал, что вот-вот отключится. Значит, она его обыскала!
— А если бы Глаз Эрлика был спрятан на моей прекрасной персоне?