В последнем письме (не позднее 25 сентября 1834 года) все о том же: «Вот уж скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут; и роман не переписываю. Читаю Вальтер Скотта и Библию, а все об вас думаю. Здоров ли Сашка? прогнала ли ты кормилицу? отделалась ли от проклятой немки? Какова доехала? Много вещей, о которых беспокоюсь Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить. Дела мои я кой-как уладил. Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет – так с богом и в путь. В Москве останусь дня три, у Натальи Ивановны сутки – и приеду к тебе. Да и в самом деле: неужто близ тебя не распишусь? Пустое. Я жду к себе Языкова, да видно не дождусь.

Скажи, пожалуйста, брюхата ли ты? Если брюхата, прошу, мой друг, быть осторожней, не прыгать, не падать, не становиться на колени перед Машей (ни даже на молитве). Не забудь, что ты выкинула и что тебе надобно себя беречь». (Выделено мной. – А.К.)

А вот и причина творческого бессилия. Казалось бы, откуда Наталье Николаевне быть «брюхатой»? Пушкин на этот раз в порядке задуманного им эксперимента, лишь обозначил один раз, сразу по приезду в Полотняный Завод (т. е. 21 августа), близость с женой и сейчас ждет результата. Вскоре он узнает, что Наталья Николаевна беременна – это с одного-то раза?! Он высчитывает, когда же должен родиться ребенок. Отсчитываем вперед 40 недель (280 дней) и получается, что 28 мая 1835 года. Пушкин еще не знает, когда родится Гришка, но мы-то знаем – 14 мая 1835 года и можем вычислить дату зачатия второго сына Пушкина. Отсчитываем обратно 40 недель (280 дней) и получим – 7 августа 1834 года.

Вот зачем ездила Наталья Николаевна в Калугу и, может, даже в Москву. Вот почему она требовала приезда мужа в Полотняный Завод как можно быстрее – чтобы зафиксировать факт своей беременности. Кажется, все получилось. Но… только с точки зрения Натальи Николаевны. Пушкин же окончательно и бесповоротно убедился, что жена рожает ему детей от другого мужчины. Кто он – этот ПЛН?

Какое тут может быть творческое вдохновение? Не пробыв и трех недель в Болдино, он навсегда покидает его с самым скромным итогом 3-й «Болдинской осени». Закончена «Сказка о золотом петушке», завершена повесть «Кирджали», набросан план истории рода Пушкиных («Несколько раз принимался я…», «Мы ведем свой род…»), но так и остался нереализованным, и лишь одно неоконченное и неотделанное стихотворение «Стою печален на кладбище», навеянное грустными мыслями о похороненном здесь сыне Павле.

Итог творческого бессилия Пушкина, четко обозначившегося к концу 1834 года, подвел В.Г. Белинский, который опубликовал во второй половине декабря свою статью «Литературные мечтания» за подписью «-онъ-инский». Начало этой статьи, опубликованное первого декабря 1834 года в «Литературных листках», мы уже ранее цитировали: «Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, обмер на время…»

Вторая часть статьи была опубликована в «Молве» за № 50 и 51 от 15 и 22 декабря и посвящена определению и описанию «Пушкинского периода русской словесности», когда молодой поэт, будучи «совершенным выражением своего времени», «царствовал» в литературе десять лет. «Пушкинский период был самым цветущим временем нашей словесности», но все это в прошлом, поскольку «Борис Годунов» «был последним великим его подвигом».

30 декабря в «Молве» за № 52 публикуется окончание статьи «Литературные мечтания» за той же подписью («-онъ-инский»), в которой говорится о конце «Пушкинского периода» русской словесности: «И как тридцатым годом кончился, или лучше скажем, оборвался период Пушкинский, так кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние; с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры…» [106] Пушкину оставалось прожить еще два года, хотя Белинский «похоронил» его уже в конце 1834 года, «определяющего» года его жизненной трагедии. Впереди был «решающий» 1835-й год этой трагедии. «Завершающим» был 1836 год, в котором поэтическому гению земли русской исполнилось 37 лет. И есть что-то мистическое в том, что жизнь поэта оборвалась в 1837 году.

Трагическая развязка семейной жизни

Жизнь его не враг отъял, —

Он своею силой пал,

Жертва гибельного гнева.

В.А. Жуковский

Пессимистическая оценка Белинским поэтического творчества Пушкина середины 30-х годов справедлива, но только частично. Великий литературный критик XIX века не мог знать того, что хранилось у Пушкина в столе. Он мог судить об угасании пушкинской любовной лирики и то лишь по разрешенным цензурой публикациям, но многие шедевры трагической лирики поэта стали доступны для прочтения и исследования лишь после его смерти.

Конечно, любовная лирика практически исчезла из его поэтического творчества, поскольку иссяк ее родник – любовь к женщине, но, начиная с первых дней нового 1835 года, во всю мощь зазвучал иной мотив трагической песни о близкой и неотвратимой смерти.

Л.М. Аринштейн считает, что рубежным стихотворением в творчестве Пушкина было: «Пора, мой друг, пора!//Покоя сердце просит…», написанное в середине 1834 года, после которого – «Пушкин настолько сосредоточился на мыслях о неотвратимой, близкой и желанной смерти, что складывается впечатление, что ни о чем другом писать он в это время не может» [107] . При этом поэтическая степень завершенности трагической лирики Пушкина такова, что сравнить с ней можно разве что творчество бельгийского поэта конца XIX века Эмиля Верхавна (1855–1916), в лирической трилогии которого (сборники: «Вечера» – 1888 г.; «Крушения» – 1888 г.; «Черные факелы» – 1891 г.) «торжествует» вселенский пессимизм, отчаяние и бессилие разума.

В январе 1835 года Пушкин вновь обращается к поэзии знаменитого древнегреческого лирика Анакреона (VI–V вв. до н. э.), первые подражания которому были сделаны поэтом более десяти лет тому назад («Гроб Анакреона», «Фиал Анакреона») и которого поэт в своем стихотворении «Мое завещание друзьям» назвал своим учителем [108] . Из богатого наследия Анакреона, главным содержанием которого были оды, посвященные любви и веселью, на этот раз Пушкин выбирает пессимистические оды под стать его собственному настроению (56 и 57 оды):

Ода LVI (из Анакреона)

Поредели, побелели

Кудри, честь главы моей,

Зубы в деснах ослабели,

И потух огонь очей.

Сладкой жизни мне не много

Провожать осталось дней:.

Парка счет ведет им строго [109] ,

Тартар тени ждет моей [110] .

Не воскреснем из-под спуда,

Всяк навеки там забыт:

Вход туда для всех открыт —

Нет исхода уж оттуда.

Ода LVII

Что же сухо в чаше дно?

Наливай мне, мальчик резвый,

Только пьяное вино

Раствори водою трезвой.

Мы не скифы, не люблю,

Други, пьянствовать бесчинно:

Нет, за чащей я пою

Иль беседую невинно.

Ода LVI из Анакреона и стихотворение «Узнают коней ретивых» были использованы Пушкиным в «Повести из римской жизни», оставшейся незавершенной. Сюжет повести, вероятно, навеян одним из фрагментов цикла лекций доктора Хатчинсона, посвященных «романтической» смерти Арбитр Гай Петрония (настоящее имя Тит Петроний Нигер). От имени автора повествования – близкого друга Петрония – Пушкин восхищается его самообладанием по получению известия о предстоящей казни: «Мы были поражены ужасом. Один Петроний равнодушно выслушал свой приговор, отпустил гонца с подарком и объявил нам свое намерение остаться в умах (то есть не возвращаться в Рим, где его ожидали суд и казнь, – А.К.) Он послал своего любимого раба выбрать и нанять ему дом и стал ожидать его возвращения в кипарисной роще, посвященной эвменидам [111] .

Мы окружили его с беспокойством. Флавий Аврелий спросил, долго ли думал он оставаться в Кумах и не страшится ли раздражить Нерона ослушанием?