Хозяйка сурово глянула на него и ничего не сказала.
Антонов прилег на лавку, подложил под голову кожанку, а Димитрий не отходил от окна. Ему все мерещились люди, перешептывание, перебежки…
Антонов дремал и размышлял о самом простом и житейском: где ночевать сегодня и куда пойти завтра, у кого призанять еды и что он будет делать, когда опять настанет зима. Он и не думал уходить из этих мест: все еще верил — отлежится, отлипнут от него болезни, тогда уж и решит, что делать.
И тут раздался стук в дверь, а Димитрий крикнул:
— Чекисты!
Антонов ринулся к двери, запер ее на крюк.
Стучал Покалюхин.
— Что надо? — раздался в ответ женский голос.
— Выйди.
Катасонова вышла.
— Кто в доме?
— Никого.
— Врешь, у тебя там двое. Передай им записку и скажи, чтобы сдавались, все равно конец.
— Передавай сам! У них револьверы, и злы они, как черти.
Антонов стоял за дверью с маузером. Катасонова ушла в избу. Покалюхин, потоптавшись, отошел. Дверь открылась, протянулась рука с маузером, и пули посыпались ему вдогонку. Тут подбежал Санфиров и налег на дверь, но она прочно держалась на крюке, а из окна началась пальба из маузеров. Санфиров бросил в окно гранату, но не попал. Граната, стукнувшись о стенку, отлетела и взорвалась, чуть не перебив чекистов.
Тогда Покалюхин приказывает поджечь дом.
Минут через двадцать крыша превращается в огненный костер. Солома сгорает в одно мгновение, занимаются жерди, и в небо несутся головешки, треск горящего дерева перемешивается с залпами: Антонов и Димитрий осыпают тех, кто обложил дом, градом пуль из маузеров.
В селе начали бить в набат. К пожарищу сломя голову бегут люди. Их останавливают. Покалюхин накоротке объясняет, в чем дело. Толпа мрачно растекается — никому неохота попадать под пули, что с визгом несутся со всех сторон.
Комиссар Беньковский лежит под защитой стога сена, а пули, попадая в сено, взрывают его, оно летит в лицо Беньковскому, слепит глаза, забивает рот.
Беньковский, отплевываясь, отходит и видит: потолок в избе рушится, а из окна, подбадривая друг друга криками, быстро выскакивают Антонов и Димитрий. Отстреливаясь на ходу, они мчатся по двору. Еще десять шагов — они переберутся через забор, а там лес…
Снова начинается бешеный огонь.
Одна из пуль догнала Антонова, когда он перелезал через забор, ухватившись за ствол осины, росшей у плетня. Раздался выстрел, и голова его скривилась набок. Подоспел Димитрий и помог брату перекинуть ноги через забор. И тут Антонов услышал знакомый голос:
— Стой, Александр Степаныч!
Это крикнул Санфиров; он стоял в десяти шагах от Антонова.
— На помощь, Яков, — обрадованно отозвался Антонов. — Бей эту шпану!
И видит Антонов — Санфиров поднимает карабин и целится прямо в него.
— Кого бьешь, Яков? — свистящим шепотом вырывается у Антонова.
— Погулял, Степаныч, и хватит! — отвечал Санфиров.
Они встречаются взглядами: это одно мгновение, один летучий миг. В глазах Антонова страх, а во взгляде Санфирова Александр Степанович читает приговор себе.
Санфиров, чтобы покончить с прошлым и вернуть веру в то, во что он перестал верить: в жизнь и будущее, стреляет, переводит мушку на Димитрия… и опять стреляет. Стреляет в братьев и еще кто-то рядом.
…Два браунинга, два маузера, серебряные часы Жако, карта губернии, блокнот с отрывочными, лишенными всякого смысла словами, написанные корявым почерком Антонова; клочок страницы из журнала «Русское богатство» — несколько фраз об ужасах голода в деревне; страница обложки сочинений Мордовцева с началом поэмы Димитрия: «Тебе на память я пишу, что было нами пережито, где каждый куст, долина, лес, знакомы нам, словно родные…»
Глава шестнадцатая
Отощавшие, покалеченные в боях, заезженные крестьянские лошаденки, надрываясь, тащили с полей рожь — запах свежего ржаного хлеба тянулся из изб.
На гумна и поля пришли красноармейцы, ловкие и сильные, соскучившиеся по работе, косили и вязали, молотили и веяли. Бойцы впрягали своих коней в плуги, в жнейки, молотилки и сеялки, и тянули армейские лошади, отдохнувшие от боев, снопы на гумна, зерно в амбары.
Каждый день губкомпарт получал сводку о бойцах, помогающих крестьянам, каждый день шли сведения о сотнях убранных и вспаханных десятин земли; в работе крепло доверие крестьян к партии и власти.
В Двориках стоял небольшой отряд пехоты. Красноармейцы рассыпались по избам, как-то незаметно вошли в сельский быт, сроднились, сдружились, а некоторые решили осесть на этих черных жирных землях.
Каждое утро половина их уходила в поле — грохот повозок наполнял село; весело переругиваясь, пересмеиваясь, подмигивая девкам, они рассыпались по участкам и все делали чисто и споро.
У вдов и сирот бойцы работали в первую очередь, и не одна вдова заглядывалась на веселых краснощеких парней с такими могучими руками.
И не одна девка верила и не верила, думала да гадала, сдержит ли свое слово белобрысый Сеня-боец, приедет ли обратно, как окончится служба?
Ночи стояли жаркие. С токов шел пьянящий запах зерна, желтая солома в ометах была так мягка и приветлива, так мило шуршала она, так сладки были горячий шепот, вздохи, поцелуи.
Днем оставались в селе старухи, дети, красноармейцы; они возились в хлевах, чистили их, замазывали навозом дыры.
Новую избу построили бойцы красному партизану Никите Семеновичу, но не радовал дом старого ямщика. После того как нашли убитого Федьку, заскучал он, замолчал, мрачно сидел на крыльце и смотрел, как вихрится в селе жизнь, или шел в ревком потолковать с председателем Сергеем Ивановичем.
Сергей Иванович, казалось, совсем не переменился за эти четыре года, что не видели его в селе: в усах ни сединки, голубые глаза ясны, курчавые волосы вьются из-под шляпы.
Одежду лишь переменил Матрос: ходил в коричневой шляпе, в желтых сапогах, зашнурованных спереди до колен, в серой нерусского покроя тужурке. А под тужуркой матросская полосатая тельняшка и на поясе маленький, словно игрушечный, браунинг.
— Ну что? — спрашивал Сергей Иванович, завидя мрачного Никиту Семеновича, и вынимал изо рта коротенькую трубочку. — Все тоскуешь?
— Тоскую, Сергей Иванович, — отвечал ямщик, и глаза его меркли. — Это твой братец убил Федьку.
— Вероятно, он…
— Бродит в округе Волк, — бормотал Никита Семенович, — а не можете поймать!
— Три раза облавы были. Сам знаешь — Петр не дитя, хитрый зверь, умеет схорониться. Погоди, осень придет, выползет. Поймаем, если не ушел далеко.
Никита Семенович неделями бродил с винтовкой по оврагам и лощинам, искал Петра Ивановича, осматривал каждую кочку, исходил каждую тропу — пропал, сгинул пес!
Он бросался на землю и глухо и долго рыдал. Так однажды пролежал он до рассвета на сырой земле; свежеть стало в воздухе, осень шла, лето, устав, истомившись в зное, обмахивалось ветерками, освежалось холодными утрами.
Простудился старик — и умер.
Все село провожало Никиту Семеновича на кладбище. Билась в рыданиях жена, одна она осталась в новой избе.
По вечерам собирались у ревкома мужики, бабы, молодежь, девки.
Сергей Иванович приносил свежие газеты, читал ленинские речи, рассчитывал, сколько с кого придется налога, мужики весело переговаривались, посмеивались.
А когда расходились, Сергей Иванович запирался в комнате, где и спал и работал, вытаскивал из-под соломенного тюфячка задачники, растрепанные учебники, читал до поздней ночи, писал и перечеркивал.
Перед сном ходил по селу, проверял караулы или сидел на крылечке, курил, смотрел, как блекнет Млечный Путь, как издали приходит утро.