— Что такое? — спросил Лешка.
— Девка одна, Наталья Баева, красноармейца чуть не удушила. Сидит в омете с револьвером, кричит: «Не подходи, убью!» Ну, ровно зверь.
И, ударив лошадь плеткой, конник помчался дальше.
Лешка побледнел, затрясся, дурным голосом закричал что-то.
— Ты что орешь? — спросил его Сашка Чикин, он шел на смену Лешке, а тот уже бежал к дому. Сашка недоуменно развел руками, сел на приступку, закурил.
Лешка ворвался в избу, взял седло, дрожащими руками распутал ремни, вывел кобылу из-под навеса, подседлал, кинулся снова в избу, схватил браунинг, вскочил в седло и вихрем помчался по дороге.
— Куда, куда ты, черт, сто-ой! — кричал ему вслед Листрат.
Лешка не слышал и не видел ничего, лишь бешено хлестал кобылу, и одна мысль сверлила мозг: удушила, удушила, удушила.
— Удушила, удушила, — стонал он, — что же я сделаю теперь?
Лошадь неслась во весь опор, словно и ей передалось бешенство хозяина, словно поняла она, что надо спешить, надо, надо… И, вытянув шею, несла Лешку, и ветер свистел в его ушах.
Уж темнело, когда он прискакал в Грязное. Оставив задыхающуюся лошадь у завальни избы, в которой жила сестра Фрола Петровича, он приостановился и услышал тревожный шепот во дворе; там толпились бледные, трясущиеся мужики.
— Ну? — свирепея, надвинулся на них Лешка и вынул браунинг. — Чего вам надо?
— Сукин сын! — закричал кто-то из мужиков. — Все из-за тебя, подлец! Сеченый!
— Пошли отсюда вон! — холодно и жестоко сказал Лешка.
— Мы сторожим ее, — отозвался мужичонка, в руках у него был топор.
— Я кому сказал — убираться! — Лешкины глаза засверкали. — Сам посторожу! Понятно?
Мужики, оглядываясь, ушли.
Наташу Лешка нашел на огороде. Она сидела в омете и быстро-быстро перебирала руками соломинки.
— Лешка-а! — дико закричала она и навзничь повалилась на землю.
Очнулась она на плече у Лешки. Страшно было ее похудевшее бледное лицо.
— Лешка, Лешенька. Леша! — быстро заговорила она, дрожа всем телом и заражая Лешку дрожью. — Сейчас придут, сейчас возьмут, сейчас, сейчас, послали к вам! Леша, спаси, спрячь, милый!
Он обнял ее, целовал, перебирал ее волосы, как прежде, как в те далекие, счастливые дни. И она утихла, перестала дрожать.
— Мне сказали, мне Сторожев сказал, ты другую нашел, коммунистку, — зарыдала вдруг она и снова повалилась на солому.
— Молчи, молчи, — шептал ей Лешка, — молчи!
Она прижалась к нему, рассказала, как жгли ее горечь, обида, злоба, как медленно тянулись дни и ночи и стал ненавистным тот, что бьется под сердцем, как вчера зашел такой же молодой, как Лешка, красноармеец, как она напустила в избу угару, и, сонный, он едва не задохнулся.
— Тебя я вспоминала… Это они свернули тебя, они сбили, они жизнь мою сделали проклятой… Будь их пять, пятерых бы удушила…
— Молчи, молчи, молчи, — шептал Лешка, — молчи!
— Ты останешься со мной, да? — говорила она, словно в бреду. — Ты убежал от них, да? Ты увезешь меня отсюда? За мной придут! Лешка, вот идут за мной, — и глаза ее делались безумными, она металась, стонала и скрипела зубами.
Потом Наташа успокаивалась, забывала обо всем, страстью дышали ее поцелуи, ее объятия, она клала руку его к себе на живот, и он слушал биение новой жизни.
Наконец заснула, всхлипывая во сне, вздрагивая и что-то бормоча.
Лешка смотрел на нее и плакал; горячие слезы катились сами собой, падали на солому. Плакал Лешка о загубленной любви, думалось ему: никогда он не сможет забыть, никогда не простит Наташу. Вот-вот примчатся за ней, возьмут ее, все узнают, какова невеста его, жена его, пальцами будут тыкать, гневом нальются глаза товарищей.
«Но кто же виноват в этом несчастье, — раздумывал Лешка, — кто накликал на ее голову эту злую беду, кто ответчик за Наташу? Не я ли расхваливал ей антоновскую правду и бросил, не рассказав правды другой, настоящей, которой живу теперь?.. Не я ли подарил жизнь Сторожеву затем, чтобы тот погубил жизнь мою и Наташи?»
Наташа спала. Прижимая ее к себе, Лешка просидел в омете всю ночь, пока не приехал Сергей Иванович.
Утром Наташа снова забилась в припадке. Через неделю она родила сына.
Глава шестая
Третью неделю бродил Сторожев по кустам и перелескам, в лощинах и буераках проводил дни и коротал мгновенные летние ночи.
Взметывались зарницы, и вселенная несла свои миры, а он сидел у костра, и пусто было в его сердце.
Лошадь тяжело ступает, мерно жует траву. Где-то очень далеко лает собака. Месяц шлет на землю холодный свет.
И тихо кругом… Будто и не было боев, не полыхали пожары, будто давным-давно мир объял землю.
Иногда Петр Иванович подкрадывался к селам и деревням — там прочно сидели красные; долго вглядывался в мрак, разглядывал, что за жизнь за этим глубоким молчанием, за этой тьмой. Ползком, в злобной решимости, подбирался он к селам, и вот вздымалось сухое пламя, ревел набат, гремели выстрелы.
А завтра — снова отчаяние, и мягкий ветер шумит в говорливых листьях осины.
Как-то днем он поил лошадь, и в тихом отстое воды, как в зеркале, увидел себя, худого, небритого. Седые волосы искрились на висках и ползли ниже.
«Волк, — подумал он про себя, — старею».
И правда: постарел Сторожев за эти недели. Ввалились щеки, глаза ушли глубоко под брови и сверкали оттуда злыми огнями. Питался он сухарями, но редко приносили сыновья еду в условные места. Соскучившись по молоку, он однажды подошел к стаду; глухонемой пастух забормотал, залотошил, замахал руками. Вспыхнув, Сторожев избил его нагайкой, выбрал корову и до отвала напился свежего молока.
Уже наливались соками желтые дни, а он все бродил вокруг родного села.
По кустам, по оврагам и брошенным далеким полям прятались такие же, как Сторожев, люди, из разбитых полков. Он находил их следы: костры, объедки, патроны, дырявые портянки… Но никак не мог встретить хотя бы одного: мучительно искал и не находил.
Так шли длинные, молчаливые, жаркие дни.
Ночами не спалось Сторожеву. Вспоминались отнятые земли у Лебяжьего, цветущая усадьба, разбитые мечты. Копилась в сердце бесплодная ярость, и тогда костер не мог пробить черной стены, возведенной тоской и мраком.
Как-то ночью Петр Иванович совсем близко подъехал к родному селу. Не хватило сил, не совладал разум с желанием; он бросил в кустах лошадь и тихо, зверем, пробирался тропами и межами, лежал, вытянувшись струной, слушал шорохи ночи.
Обжигая руки и лицо крапивой, жирно цветущим красноголовым татарником, открыв широко глаза, извиваясь, полз Сторожев.
Около риги, где летом ночевала его жена с маленьким Митькой, он наткнулся на мохнатое тело — это была собака. Разбуженная человеком, она зарычала, Петр Иванович задушил ее.
Разум, потрясенный этой схваткой, заколебался.
Сторожев чуть было не упал, тошнота подступила к горлу. Но нет, он очнулся, сердце забилось быстрее, каждая клетка его существа жаждала борьбы и жизни, а упасть — значило погибнуть.
Он дрожащими руками провел по волосам и, открыв ворота риги, прошел в угол, где в санях была устроена постель.
Положив на рот Прасковьи ладонь, он разбудил ее.
— Я это. Молчи. Не могу. Сил больше нет, Параша, тоска…
Он уронил ей на грудь голову, и долго без слов они рыдали, прижавшись друг к другу.
Он ушел далеко от села, забрел в Волхонщинский лес, нашел землянку, заглянул в нее. Там, лицом вниз, раскинув ноги и нелепо подогнув руки, лежал человек. Около виска застыл сгусток крови, и клубились вокруг бурые черви.
Сторожев осторожно повернул голову и содрогнулся, узнав Григория Наумовича Плужникова — «батьку» повстанья.
Труп был свежий, еще не тронутый тленом.
Внезапно сгорбившись, точно придавленный непосильной ношей, Сторожев сел на лошадь и поехал не оборачиваясь.