Изменить стиль страницы

— Эка важность свалиться в сугроб! — сказал господин Стангстадиус, пожимая одним плечом, так как другое не поддавалось. — Упали бы вы, как я когда-то, на дно шахты с высоты пятидесяти футов, семи дюймов и пяти линий! Полежали бы в обмороке шесть часов, пятьдесят три минуты и…

— Черт возьми, господин профессор, сейчас лежит в обмороке мой больной, а не вы! Что прошло, то прошло. Подержите-ка его руку, Нока я возьму жгут.

— Нет, все дело в том, что есть люди, которые хнычут по любому поводу, — продолжал Стангстадиус, шагая взад и вперед и не слушая собеседника.

Потом, совершенно позабыв, что только что кипел злобой против Христиана, этот вспыльчивый, но не злопамятный человек весело обратился к нему:

— Ну-ка, признайтесь, ведь я даже в лице не изменился, когда на меня навалились эти четыре туши, не считая двух других — вас и вашего приятеля? Вот еще растяпы-то! Но что такое в конечном счете несколько лишних синяков? Да я о себе и думать не стал! Я тотчас же оказался в полной готовности судить о состоянии больного и пустить ему кровь! Верный глаз, твердая рука… Слушайте, где же я вас раньше видел? — продолжал он, все еще обращаясь к Христиану и совсем позабыв о больном. — Неужели это вы убили этих зверей? Прекрасная добыча! Медведица крупная, из породы пегих, синеглазых… И подумать только, что этот болван Бюффон… Где же вы ее нашли? В здешних краях это редкость!

— Разрешите ответить вам в другой раз, — сказал Христиан, — доктору нужна моя помощь.

— Ничего, ничего, пускай течет кровь, — спокойно ответил геолог.

— Нет, нет, довольно! — воскликнул врач. — Кровопускание оказало хорошее действие, посмотрите сами, господин профессор; но не надо им злоупотреблять: такое лечение сейчас столь же опасно, как и сама болезнь.

Христиан с необъяснимым, мучительным отвращением держал тяжелую, холодную руку барона, когда врач останавливал кровь.

Больной открыл глаза и осмотрелся, пытаясь понять, где он находится. Первый взгляд он бросил на свое странное ложе, второй — на окровавленную руку, третий — на трепещущего от страха врача.

— Ага! — сказал он слабым голосом, но весьма презрительно. — Вы отворили мне кровь! Я же запретил вам.

— Это было необходимо, господин барон; вот вам, слава богу, и стало лучше! — ответил врач.

У барона не было сил спорить с ним. Угрюмо и тревожно переводил он потухший взор с одного на другого, пока не заметил Христиана и словно в каком-то отупении уставился в лицо ему широко раскрытыми глазами; когда же тот наклонился, чтобы помочь врачу поднять его, барон оттолкнул его судорожным взмахом руки, и слабый румянец, выступивший было на щеках его, вновь сменился синеватой бледностью.

— Вскройте опять вену! — воскликнул Стангстадиус, обращаясь к доктору. — Я сразу увидел, что вы слишком рано прекратили кровопускание. Говорил же я вам! А потом дайте больному минут пять полежать спокойно.

— Но холод, господин профессор, — сказал врач, машинально выполняя приказание Стангстадиуса, — вы не боитесь, что в таких условиях холод может привести к смертельному исходу?

— Вздор! Холод! — возразил Стангстадиус. — Наплевать мне на атмосферный холод! Куда страшнее холод смерти! Пусть течет кровь, говорю я вам, а потом дайте ему отдохнуть. Выполняйте предписание, а там будь что будет!

И он добавил, повернувшись к Христиану:

— Плохи дела у толстяка барона! Не хотел бы я сейчас оказаться в его шкуре… Ах, черт возьми! Да где же это я вас видел?

Но тут же он отвлекся, подобрав что-то на снегу:

— Что за красный камень? Обломок порфира? Здесь, среди гнейса и базальта? Или вы привезли его оттуда? — добавил он, указывая на западные вершины. — Он выпал у вас из кармана? Ага, видите, меня не проведешь! Я знаю наизусть все здешние породы на две мили вокруг!

Сани барона наконец воротились, и поэтому, когда несколько мгновений спустя его состояние снова улучшилось, кровопускание прекратили, больного уложили в сани и медленно повезли к замку, а Христиан поехал вперед с сыном даннемана.

— Ну, что? — сказал парнишка, когда они обогнали уныло ползущие сани барона. — Что я вам говорил перед тем, как все это стряслось? Что предсказывала тетя Карин?

— Я не понял ее песни, — ответил Христиан, поглощенный своими мыслями. — Невеселая, кажется, песня.

— «Он оставил душу свою дома, — повторил Олоф, — а когда он вернется за душой своей, он ее не найдет». Разве это не ясно, господин Христиан? Ярл заболел; он хотел стряхнуть с себя болезнь; но душа его не желала идти на охоту, а сейчас она, наверно, находится на пути в пренеприятное место!

— Ты ненавидишь ярла? — спросил Христиан. — Ты думаешь, что душа его попадет в ад?

— Это уж как богу угодно! Что касается ненависти, я его ненавижу точно так же, как все, ни больше, ни меньше. Вы-то сами любите его, что ли?

— Я? Да я его совсем не знаю, — ответил Христиан, скрывая дрожь, охватившую его от сознания, что он ненавидит барона, должно быть, сильнее, чем кто-либо другой.

— Ничего, узнаете, если он выживет! — продолжал мальчик. — Он быстро дознается, кто его сбросил в снег, и тогда вам только останется дать тягу.

— Вот как! Значит, все думают, что тому, кого он невзлюбит, грозит беда?

— А как же! Отца своего он отравил, брата заколол, невестку уморил голодом, да еще немало других смертей него на совести, о чем хорошо знает тетушка Карин и узнали бы все, если бы она только захотела рассказать; да она не хочет!

— А ты не боишься, что гнев барона обрушится на тебя, когда он узнает, что его опрокинули сани твоего отца?

— Сани тут ни при чем, да и я тоже! Это вы вздумали править! Если бы правил я, этого, быть может, и не случилось бы; но чему быть, того не миновать: если злодея постигла беда, на то, значит, божья воля!

Христиан, все еще во власти столь жестоко поразившего его подозрения, снова вздрогнул при мысли, что судьба обрекла его стать отцеубийцей.

— Нет, нет, — вскричал он, отвечая скорее на собственные мысли, нежели на слова сына даннемана, — не я повинен в его болезни! Врачи сказали, что вот уже сутки, как он обречен!

— И тетушка Карин предсказывала то же! — твердил свое Олоф. — Ничего, будьте спокойны, он уже не жилец!

И Олоф снова принялся напевать сквозь зубы печальный припев, все больше и больше напоминавший Христиану скорбные звуки, услышанные накануне на скалистом берегу озера.

— Тетушка Карин посещает когда-нибудь Стольборг? — спросил он Олофа.

— Стольборг? — удивился парнишка. — Я бы этому поверил, только если бы увидел ее там своими глазами!

— Почему?

— Потому что она не любит этот замок; она даже названия его слышать не хочет.

— Отчего же это?

— Кто знает? А ведь она там жила когда-то, во времена баронессы Хильды; но больше я ничего не сумею вам сказать, оттого что и сам ничего не знаю: у нас дома не принято говорить о Стольборге и о замке Вальдемора!

Христиан почувствовал, что расспрашивать юного даннемана о предполагаемых отношениях его тетки с бароном было бы нескромно. К тому же на сердце у него было так мрачно и печально, что просто духу недоставало что-то еще разузнавать.

Немало способствовала его меланхолии перемена, внезапно случившаяся в атмосфере. Зашло ли солнце или нет, только оно полностью исчезло среди тумана, какой подчас сопровождает в зимние дни его появление или угасание. Эта тусклая, мрачная, свинцово-серая пелена становилась все плотнее с каждым мгновением, и вскоре уже ничего нельзя было различить, кроме дна ущелья, куда туман еще не проник. Опускаясь в глубь ущелья, туман клубился тяжелыми волнами, не смешиваясь с черным дымом от огромных костров, зажженных там, должно быть, для того, чтобы сберечь от холода остатки урожая или не дать замерзнуть какому-то потоку.

Христиан далее не спросил Олофа, зачем горят костры; угрюмо любовался он этими багряными призраками, возникшими, подобно метеорам без лучей и отблесков, на берегу стрёма, и следил за медленной и печальной борьбой темных вихрей дыма с туманом, казавшимся белым по сравнению с ними. Оледеневший поток все еще был виден; но по странной оптической иллюзии он то вился так близко от дороги, что Христиан мог, казалось бы, дотронуться до него хлыстом, то уходил в недоступные глазу глубины, хотя в действительности находился намного ближе или намного дальше, чем это чудилось в прихотливой игре тумана.