Изменить стиль страницы

— Я, — сказал Элаббас. — А сейчас сдеру с него штаны и голого вышвырну на улицу!

— Ну-у? За что же так круто? Какой его грех?

— Грехов много, дядя Антон.

— Спер чего?

— Спер — это бы полбеды. Продал он нас, дядя Антон! Понимаешь, что значит продать?

— Чего ж не понять? Кого продал-то?

— Меня продал. Его продал, — Элаббас ткнул пальцем в мою сторону. — Честь, совесть, бога, пророка! Все продал!

Дядя Антон искоса взглянул на Гияса.

— Да… Ну ладно, разбирайтесь! — Он ушел.

— Слушай! Хлебом тебя заклинаю, Гияс: собирай барахло и выкатывайся! — Элаббас вдруг перешел на просительный тон: — Пожалей человека — из-за тебя да в тюрьме томиться! Дай хоть дочку-то повидать. Сколько лет отца ждет. Уходи подобру-поздорову…

— Переночую и уйду. Куда я сейчас среди ночи?

— Нет, ты уйдешь сейчас, среди ночи. Ты должен убраться немедленно. Меня хватит инфаркт, если я останусь с тобой в одной комнате!

Гияс подошел к своему чемодану, взял документы, завернул в газету…

— Ладно, я ухожу. Только знай, тебе это даром не пройдет! Счастливо оставаться! — С независимым видом Гияс направился к двери. — Завтра зайду за чемоданом.

— Не выйдет! — Элаббас схватил Гияса за шиворот. — Забирай чемодан и отваливай! Гелендар, давай сюда чемодан!..

— Да ладно, пусть… Завтра заберет.

— Неси, говорю! — Элаббас злобно ощерился на меня. — Чтоб он мне до утра глаза мозолил?!

— Я поставлю, не видно будет…

— Ну черт с тобой, выметайся! — Элаббас посторонился. — И помалкивай, ясно? Одно словечко, и я тебя!.. Пришибу, понял?

Гияс ушел. На улице было тихо. Но, видно, Гиясов чемодан и впрямь не давал Элаббасу покоя. Он встал, отнес чемодан в коридор. Потом подумал и принес обратно. Потом снова вскочил, схватил чемодан.

— Воняет от него — тьфу! Спать не могу! Может, в окошко выкинуть?..

Но он не выкинул чемодан в окно, хотя Гияс так и не явился за ним.

Мазахир пришел за полночь, пьяный в дымину. Кое-как скинул ботинки, стянул брюки и молча лег. Элаббас уже спал…

* * *

Это, конечно, был плохой день. Очень плохой. С одной стороны, открылось столько подлости, с другой — угроза навсегда расстаться с мыслью об аспирантуре стала реальностью. Стипендию за лето мы почти проели. Элаббас рассчитывал, что нам удастся растянуть ее до сентября, а там аспирантура, приличная стипендия, можно и призанять… Теперь все выглядело иначе. Оставалась, конечно, надежда на ректора, но когда еще он приедет, да и захочет ли заниматься нами? Вполне возможно, что Маликов так нас разрисует ректору, что и к кабинету близко не подойдешь. «Я его на сто восемьдесят градусов развернул!» И ведь рассчитывал, что поверят!.. Да, с деньгами надо что-то придумать. Элаббасу ждать их было неоткуда, у меня только мать, работает она уборщицей в медпункте, и зарплата у нее не больше моей стипендии. Когда я учился на первом курсе, мать эту свою зарплату почти целиком присылала мне. Летом я поехал в деревню и не узнал ее: так она осунулась, похудела, У меня комок к горлу подкатил, и, чувствуя, что сейчас разрыдаюсь, я бросился во двор, к желобу — хорошо, в тот день шла вода. Я сунул голову под струю, будто моюсь с дороги. Но я не мылся, я рыдал: я выл, я орал, ревел, как бык, — и вода, с шумом падавшая мне на голову, заглушала мои рыдания. Может, до мамы и доносилось что-то, но наверняка она думала, что это я так, покрикиваю от удовольствия…

Я твердо сказал матери, чтоб она не присылала мне ни копейки. Пришлет, тут же верну обратно… Если б я хоть не говорил ей и тогда, и потом, что сразу, как устроюсь в Баку, возьму ее к себе. Я расхваливал Баку: театры, парки, бульвары — чего я ей только не наболтал!.. Если б хоть в письмах не хвастался! Если б не все в нашей деревне знали, что за хорошую учебу меня обязательно оставят в Баку, что я стану ученым, писателем, большим человеком… Не знай этого вся деревня, вернуться мне было бы намного проще. Явился со своим чемоданчиком: здравствуйте, вот он я, Гелендар-муаллим, окончил учение, буду преподавать в старших классах… Но в деревне-то знали, что я остаюсь в Баку, и хотя не ожидали, конечно, что я стану таким же знаменитым, как, например, Салим Сахиб, но о возвращении домой не могло быть и речи. А потом, как же со «свежей струей в застоявшейся филологии»? Я поеду в деревню, а Фаик Маликов останется в университете! И Гияс! Отец Симы звонил ему, это точно, «Пойду позвоню отцу, — сказал Гияс тогда, — может, сжалится, пришлет тридцаточку…»

На этот раз Гияс не выдумал про телефон: он действительно пошел звонить, но только не с переговорного пункта и не отцу в деревню, — расставшись с нами, Гияс тотчас же отправился к Симе. И когда он поджидал нас возле университета, в лице у него уже было что-то гадкое, подлое… Да, именно подлое. И в ту ночь, без сна ворочаясь в кровати, я был совершенно уверен — клеймо подлости до смерти не сойдет с лица Гияса.

* * *

…Заснуть не получалось. На улице, прямо против моей кровати, зажегся яркий фонарь. Свет фонаря, всегда, по-видимому, висевшего здесь, сегодня бьет прямо в лицо, проникая меж ветвей мощной старой ивы. Верхние ее ветви тянулись к окну маленькой продолговатой комнаты на третьем этаже, в которой все пять лет прожили мы с Элаббасом. Весной, когда мы спали с открытым окном, сок свежей листвы как бы проникал в мое тело, пропитывал меня, и я всю ночь видел пышные, как ее крона, зеленые, как ее листва, сны. В те весны, полные надежд и света, я по ночам словно бы становился плотью ивы, ее ветвью, ее листвой… И до утра, будто легкий сон, скользя по горам, долинам, лесам — прекрасные места, похожие и не похожие на Бузбулак, — я искал среди ив братьев своих и сестер. Господи, чего только я не повидал!.. Я видел высочайшие горы, чьи облачные вершины были мягче, чем шелк облаков, видел реки немыслимой чистоты, видел такие луга и леса — ну просто ложись и помирай!..

В одном из снов я видел звезду своей судьбы, она была чем-то похожа на необитаемый остров: воды его были чисты, как слеза, зелень его лугов и лесов, смешиваясь с красным солнечным соком, струилась по горам и долам, как сон, как мечта, как музыка…

В то время я верил, что после смерти каждый переселяется на свою звезду, и понимал, что раз я на этом острове, значит, умер, но мне совсем не было страшно, потому что, если смерть такая, значит, она не хуже, чем жизнь… Словом, пять лет студенчества, полуголодных, полных лишений, полных надежд и света… И вот все кончилось.

Когда я проснулся, Мазахира уже не было; собрав вещи, он навсегда ушел из общежития.

Элаббас уже купил чаю, хлеба, вскипятил чай, поставил его на стол и широким солдатским шагом расхаживал по комнате, ожидая, когда я проснусь.

В тот день Исмаил прислал сорок рублей: мне и в голову не могло прийти, что он может прислать нам деньги. Мы накупили всякой всячины и вечером позвали в гости Вильму. Что пируем за счет Исмаила, мы открыли ей лишь тогда, когда все уже было съедено. Но надпись на обратной стороне бланка мы Вильме не показали. А написано было так: «Деньги только на вино. Тратить их на картошку, маргарин и подсолнечное масло запрещаю категорически! Пейте и наслаждайтесь жизнью! Особое почтение даме! Скажите, что сердце мое, как пес, воет от тоски. Если сдохну, то лишь от этой тоски…»

Глава третья
«Не трогайте, солнце сорвется!..»

В общежитии вовсю шел ремонт. Жара стала просто немыслимой. А тут еще Элаббас окончательно помрачнел: молчит, брови насуплены; лежит ночью и вдруг вскакивает, садится на кровати, бормочет. Или начинает проклинать кого-то… Словом, жить становится все труднее.

В эти трудные дни я всерьез начал подумывать, не пойти ли к Салиму Сахибу. Я знал, где живет писатель, и был уверен, что, если я заявлюсь к нему, он меня не прогонит. Приду, скажу: я такой-то, сын такого-то, внук такого-то… Попал в тяжелое положение, надеяться не на что, как-никак односельчане, не можете ли вы похлопотать за меня?..