Изменить стиль страницы

Несчастный ребенок в плену страшных воспоминаний. Его мысли не могут освободиться, расправить крылья, взлететь. И в волнах реки, и на вершине горы ему мерещатся вооруженные люди, окровавленные отец и мать. И вдруг в сознании возникает ласковый поцелуй отца, маленькая сестренка на руках у матери. А потом… В детском сердце вспыхивает пламя гнева и мести. Он сжимает в кулачке камень, глаза загораются недобрым огнем.

Ему кажется, что убийцы стоят перед ним, а в руках у него старое отцовское ружье. Он готов броситься на убийц. Но вдруг останавливается, и его красивые зеленые глаза устремляются к солнцу.

Перевод с пушту А. Герасимовой

Кузагар

Смелый и трус

История повторялась снова и снова.

Опираясь на палку, старый мастер, певец и поэт шел в приемную нового эмира — того самого, который, казалось, чудом воссел на трон — ведь совсем недавно он был полностью во власти прежнего владыки. У входа стояли все те же стражники — откормленные, сытые, самодовольные. Они не сразу пустили мастера, хотя знали, как он велик, знали, что сама судьба говорит его устами. Они даже не приветствовали мастера. Он поздоровался первым, поклонился. Стражник, который прежде кланялся мастеру в ноги и готов был носить за ним туфли, холодно спросил:

— Тебе чего надо?

— Ничего, — смиренно ответил мастер. — Я — Касем, придворный певец. Хотел поприветствовать нового Эмира.

— Поприветствовать! — процедил стражник.

— А что в этом удивительного?

— Эмир еще спит.

Время близилось к обеденному, и, конечно, даже Эмир не мог спать так долго. Но Касем не стал спорить и попросил разрешения подождать. Стражник косо взглянул на него, но второй стражник, видимо еще не окончательно потерявший стыд, сухо сказал:

— Пропусти его.

Мастер вошел в большой зал, где было множество мраморных колонн и с высокого лепного потолка свисали люстры.

Никто из придворных не предложил мастеру сесть. Не уступил ему места. Они делали вид, будто заняты своими делами. А ведь каждый наверняка помнил страстные, берущие за душу слова мастера. Мастер вздохнул, прислонился к колонне, обвел взглядом сановников.

Мохиб-ос Солтане, «друг правителей», бывший министр двора, хитрый и говорливый. Он не уставал льстить прежнему эмиру, клялся ему в верности и любви.

Шоджа-ос Солтане, «храбрейший в царстве», бывший военный министр. Ни разу не воевал, получил титул по указу.

Амин-од Доуле, «опора власти», бывший министр финансов, казнокрад и ловкач. Воровал постоянно, набивал карманы казенными деньгами, а сам прикидывался нищим, даже припудривал лицо пылью.

Дабир-од Доуле, «просвещеннейший в государстве», бывший министр просвещения и искусств, поэт, не написавший ни строки, зато преуспевший в науке лести и восхваления. Прежнего правителя называл «тенью аллаха», «шахом всех шахов».

Они сидят в ряд, с видом робких, невинных подростков, впервые в жизни получивших назначение на должность.

Мастер поднял свою большую седую голову и, устремив глаза в потолок, стал вспоминать…

Эмир Гази[Эмир Аманулла Гази (1919–1928) — правитель Афганистана, при котором Афганистан вновь обрел независимость.] восседает на троне. На поясе сверкает инкрустированная драгоценными камнями сабля, золотом сияют подсвечники и люстры, высвечивают лицо шаха всех шахов.

Касем читает. Голос его то звучит мощно, раскатисто под высокими сводами зала, то становится нежным и мягким, ласкающим слух. Эмир слушает жадно, самозабвенно, придворные — с показным вниманием.

Эмир и Касем — как плоть и дух. Один — великолепное здание, другой — ветхий коврик дервиша. Один владеет сердцами, другой душами.

Эмир тогда не правил еще и года. В тот вечер гостем его был Добс, посол доброй воли короля рыжеволосых и зеленоглазых. Добс сидел с важным видом. Но Эмир не обращал на него внимания. Положив руку на свою острую, сверкающую саблю, исполненный дум о свободе, он слушал рокочущий голос Касема:

Ты был хоть и осторожен, но смел,
Верность хранил друзьям.
Все, что ты сделал, ты сделал
Ради свободы.
Хоть беден я, нищ и сир,
Своего не стыжусь я труда.
Рубище мое благословенно,
Омытое лучами солнца…

Глаза Эмира увлажнялись от радости, а приближенные родственники, недалекие и пустые, чтоб угодить монарху, словно заводные куклы, качали своими лоснящимися напомаженными головами в такт песне Касема — родоначальника новой эпохи в музыке.

Добс неплохо знал язык дари. Он узнал его из уст доносчиков и придворных плутов, странствующих дервишей и подобострастных слуг, он постоянно подслушивал, что говорят за высокими и низкими стенами домов, и научился слышать даже шепот мышей и кротов. Он будто положил дари, эту жемчужину, в свой большой, с мертвенными губами рот, и разжевал, раздавил эту драгоценность безжалостными стальными зубами.

Добс во всем подражал Эмиру: улыбался Касему, выражал свое одобрение возгласами. А Касем, тоже улыбаясь, пел:

Если мы власти добьемся,
Все дела забросим, разгуляемся,
С песнями унесемся туда,
Где ни солнца нет, ни тумана.

У Добса был приятный голос. В Индии его научили ценить искусство. Желая польстить властителю дум и проявить собственную утонченность, он встал со своего почетного места и сел на коврик рядом с Касемом. Певец умолк… Добс улыбнулся и, похлопав Касема по плечу, сказал:

— Мастер, вы прекрасно поете, совсем как в Индии!

— Спасибо за такую похвалу, — ответил Касем. — Но недаром говорят:

Лишь мастер золотых дел знает цену золота.
Лишь жемчуг оценит достоинство жемчуга,
Лишь соловей воздаст должное цветку,
И лишь Али — Камбару…

Добс сделал вид, что не понял намека — он владел собой мастерски, — и очень любезно спросил:

— Мастер, не могли бы вы поучить меня музыке? В Индии я немного научился играть на вашей фисгармонии.

— Разумеется, с удовольствием, — ответил Касем. — Вы наш гость, посол доброй воли. Мы чтим бога и чтим соседей…

Добс не без ехидства ответил:

— Спасибо, мастер. Но мы для вас ближе, чем соседи — мы здесь, можно сказать, как и вы — свои люди.

Эти слова словно ножом полоснули Касема, но мастер не потерял самообладания. Учтиво передав фисгармонию, он показал Добсу, как наигрывать мелодию, и сказал:

— Ваше превосходительство, господин посол, ваша просвещенность и любовь к искусству, изумительное мастерство ваших пальцев не уступят лучшим из лучших мастеров Индии. Прекрасно, просто великолепно! Теперь, с вашего позволения, я напою слова, а вы подпоете, и наши голоса и сердца будут звучать в унисон.

— Замечательно, — ответил Добс. — Запевайте!

Касем пододвинул к себе фисгармонию и запел:

Наша школа — независимость,
Наша мечта — отдать жизнь за нее,
Мы учимся на мыслях о свободе,
Наш учебник — воздух независимости.

Добс растерялся и едва слышно, дрожащим голосом, повторял за певцом слова, нехотя славил повелителя, шаха всех шахов, чьим голосом говорили горы и реки, долины и облака, дожди, ветры и мощные лавины, дни, месяцы и годы, и все люди этой земли подпевали, и ему хлопали от души. Он сидел понурившись, опозоренный, и лицо его, весь вечер сиявшее, как никогда не заходящее, омытое кровью и слезами угнетенных всего мира солнце его лживой империи, побледнело и омрачилось. И тогда взошло другое солнце — солнце свободы, оно засияло над снежными вершинами Гиндукуша, и ветры вмиг домчали эту добрую весть от берегов Инда до вод Гильменда, в Сеистан и Регистан, — оттуда она вернулась к Абасину, Сефид-куху и Сиях-куху, мастер искусств одержал победу над мастером хитрости и обмана.