Летом к Троскову на десять дней приехала из Белоруссии веселая красивая жена с маленькой дочкой. Мы выселили подрывников из их домика и здесь у самого леса, как на даче, стала мелькать женская косынка, и девочка возилась с кукольным хозяйством, а вечером нас угощали бульбой с салом и домашним чаем.
Идет работа. Заметно идет. Не всегда ровно, не всегда хорошо, бывают срывы, но все же идет.
Углубились котлованы. Насквозь пролегла щель в скале на месте будущего шлюза. Уже плотники рубят на стапелях деревянные палы. Уже завозится клепка для деревянных затворов. Уже плотина протянулась через всю низину рядом со шлюзом.
И ребята вроде сыты и довольны.
Но кончилось лето, короткая северная осень, и пришла зима, суровая, вьюжная, морозная. Земля, лишенная толстого мохового покрова, сразу промерзла и превратилась в схватившуюся, как бетон, смесь супеси, гальки и валунов. Хоть бей ломом, хоть грызи зубами, больше сотки в день не выгрызешь. А норма — 2 кубометра в день. И к тому же дует пронизывающий морозный ветер, а обутки прохудились, и ноги кажут наружу пальцы. И бушлатики жидковаты. И в ослабевающих мускулах совсем нет никакого греющего запаса.
Ребята сразу приуныли. Выполнившим меньше 50 процентов нормы полагалось триста граммов хлеба и почти никакого приварка, а тут и 10 процентов не выполнить.
С каждым днем увеличивалось количество невыходов на работу по слабости. А кто раз не вышел, тому уже трудно, почти невозможно встать завтра. Оставалось лежать, пока какой-нибудь лагерный придурок не увидит и не гаркнет:
— Чего лежишь? На работу!
А там на трассе холод и пронизывающий ветер сразу уносят остаток сил. И все равно ничего не сделаешь, незачем зря рыпаться. Так хорошо сесть в глубине котлована, в затишке, прислонившись к забою, или лучше спиной друг к другу, или полуспрятавшись под опрокинутой тачкой…
А ночью, во тьме, когда все уже уйдут и не останется больше живых на трассе, приедут широкие сани, запряженные лошадьми, и увезут навалом всех, кто не смог уйти.
Некоторые в последние минуты вдруг встают и как будто в поисках последней справедливости, последней ласки куда-то идут.
Вот медленно, едва переставляя ноги, идет высокий парень. Конечно же, я знаю его. Летом он работал на моем участке, а потом куда-то был переведен. Был крепкий, красивый парень. А теперь?
— Куда ты идешь, Саша?
Он не останавливается. Он знает, что если остановится, то дальше идти не сможет. Даже не поворачивает головы, для этого тоже нужна сила.
— К лекпому!
Мы медленно двигаемся. Я поддерживаю его. Лекпункт рядом.
Знакомый лекпом растерянно разводит руками, шепчет:
— Что я могу сделать? Он обессилен, у него пониженная температура, а у меня строгий приказ обслуживать только тех, у кого температура повышенная. Посмотрите на его кожу — она как сетка. Посмотрите на его лицо — он через несколько минут умрет. Мы можем только дать ему умереть спокойно.
Мы кладем его на топчан, покрытый одеялом, подкладываем под голову подушку.
Тепло, не надо идти. Он блаженно и глубоко вздыхает и закрывает глаза…
Сколько их было на всем канале? Десять тысяч? Двадцать? Сорок? Кто-нибудь знает.
Именно в это время с Украины прибыл этап раскулаченных. Еще не получив обмундирования, не привыкшие к холоду, они вышли на канал, видимо, сразу поняли все и не пытались бороться…
Потом даже не искали виновных…
В это же время на канале за каждую погибшую лошадь виновных отдавали под суд.
В это же время особенно много писали и говорили, что только в нашей стране проявляется отеческая забота о судьбах каждого отдельного человека.
На моем участке тоже стало тяжко. Большая часть рабочих была занята на скале. Бурить и взрывать скалу что летом, что зимой, — . все одно. Их страшил только холод. Ну что же, надо только поживее работать. Но несколько сот человек работало на «мягких грунтах» и им грозила та же участь, что и украинцам.
Мы советуемся с Гришей, вызываем лагерного топографа.
— Слушай, Саша! Мы несколько неожиданно раньше времени уперлись в скалу. Бери нивелир, составь акт! Смотри — это все скала!
Саша потирает небритый подбородок, хмыкает.
— В орлянку играете, ребята. Ставку знаете?
— Знаем!
— А у меня, брат, школа. Я в Соловках учился у великого мастера туфты. Не бойсь, как говорят ребята. Тащи нивелир!
И все-таки было очень трудно. Руки мерзли, тачки не катились. Порода, даже взорванная, тут же смерзалась снова, и брать ее нужно ломами и кирками. Выработки падали, как и на других участках. А хлеб получали строго по выработке. «Дай кубы, получай хлеб!» Падали силы. Уже случалось, что и у нас кое-кто не выходил на работу. Я всех знал в лицо и не нуждался в докладах.
Мы опять думаем, думаем и наконец решаем.
План очень прост и очень уголовен. На нашем участке немногим больше семисот человек. Если каждый выработает норму, на всех будет выписано семьсот килограммов хлеба. Сто процентов — килограмм. А если двести человек выполнит 120 процентов нормы, то хлеба будет 500 + 240 = 740 кило.
Я издаю негласный приказ: всем способным работать — выполнять по 120 процентов нормы. Десятникам и бригадирам без этого не отпускать с работы. А выписывать по сто процентов. И за этот счет снизить нормы тем, кто послабее, и выписывать им тоже по 100 процентов. И каждый день, по усмотрению бригадиров, одному человеку из бригады разрешать не выходить на работу, отдыхать, — а норму выписывать.
По лагерному кодексу недодача хлеба заключенному, обворовывание заключенного — очень тяжкое преступление, и нам, мне, если все обнаружится, грозит тяжелое наказание.
Костюков, десятники, бригадиры все без колебаний поддерживают меня. Работягам об этом не говорят, и некоторые обижаются, грозятся. Но они знают, что эти самые бригадиры и десятники до сих пор их не обманывали, и больших скандалов не затевают. А нам того и надо.
Труднее справиться с морозами и вьюгой…
С утра, только работяги стали на места, подул и завыл ветер, мело сухим, мелким, колючим снегом. Не только работать, стоять с трудом можно.
Из лагеря звонок: «С работы не снимать, выполнять задание».
Проходит немного времени, и я вижу, как с соседних участков рабочие, сначала по одному, потом группами, потом всей массой уходят с работы.
А из лагеря опять: «С работы не снимать».
Но ведь это катастрофа! За самовольный уход им будет выписан штрафной паек, а при их состоянии это для половины — конец!
Надо во что бы то ни стало дождаться, пока начальство осознает положение и составит акт «на непогоду». Тогда обеспечен килограмм хлеба.
Все десятники на местах. Гриша Костюков, несмотря на отсутствие энтузиазма, весь день ходит от группы к группе, ободряет, улыбается. Мы следим, следим все время, чтобы не было обмороженных. По одному, по два подходят дрожащие, синие, насквозь про холодавшие люди.
— Товарищ прораб, отпусти!
— Не отпущу! Бригадир, чего смотришь!
Уходят, ворча, чертыхаясь, матерясь.
И вот — бронебойный снаряд!
Жалкий, согнувшийся, засопливевший подходит Вася Шелопыгин. В обычное время у него круглые, голубые детские глаза, веснушчатое, привлекательное лицо. Ему всего 18 лет. Где-то под Курском о нем скучает мать. Я питаю к нему слабость и вопреки своим правилам немного ему блатую: работу даю полегче, отпускаю пораньше. Ребята это видят, но не в претензии — его все любят.
— Товарищ прораб, не могу больше, отпусти!
Я вижу, как изо всех щелей, из всех укрытий на меня смотрят и ждут. И если я сейчас сблатую!..
— Не могу, Вася, иди на место.
Он начинает плакать. Дрожит.
— Прораб, отец родной, отпусти!.. — Хватает за руки: — Брат, брат, отпусти!..
— Не могу, Вася, возьми себя в руки, иди!
— Ну так подавись ты своим шлюзом, гад проклятый! Продажный!