Изменить стиль страницы

— Вот наконец и судно. Пришел инспектор Гассен, и я не знаю, как мне быть: он хочет, чтобы я ему сказала, известно ли мне, что у Софи… Как по-вашему, мне следует ему все рассказать?

Я приподнимаю палец. Элен извлекает из-под меня судно.

— Я скоро вернусь.

Она возвращается в гостиную.

— Ну вот, теперь я полностью в вашем распоряжении.

— Так что… насчет Софи Мигуэн… — произносит инспектор; он явно не на шутку смущен.

— Да, разговоры об этом мне и в самом деле доводилось слышать…

— И они соответствовали действительности?

— Думаю, да. Я сама однажды слышала, как, разговаривая по телефону с каким-то мужчиной, она назначила ему свидание…

— Вам известно, с кем именно она говорила?

— Нет. Но даже если бы мне это и было известно, я не сказала бы вам об этом. Софи умерла, Стефан — тоже; вряд ли есть какой-то смысл теперь ворошить их грязное белье.

— А вам не кажется, что есть смысл установить один простой факт: виновен Стефан Мигуэн или нет?

— Не понимаю, при чем тут Софи.

— Следователь не совсем уверена в том, что смерть Мигуэна действительно была самоубийством. Она хотела бы внести абсолютную ясность в вопрос о том, не идет ли здесь речь об убийстве с целью свалить ответственность за всю серию совершенных убийств.

А эта мадам — следователь — отнюдь не дура; нам явно повезло, что дело ведет она!

— Но ведь Стефан оставил письмо?

— Да, и по-моему, оно является бесспорным фактом. Того же мнения придерживаются эксперты. Письмо отпечатано на машинке — на той самой машинке, которой он пользовался для деловой переписки; значит, оно было отпечатано еще до его отъезда, к тому же и подпись его сомнений не вызывает.

Отпечатано на машинке! Да это же все в корне меняет! Как будто такой человек, как Стефан, способен долго и старательно печатать целую исповедь! Нет, так поступил бы разве что какой-нибудь интеллектуал. Стефан же, насколько я его знаю, просто снял бы колпачок со своей ручки с золотым пером и — с прилежанием школьника — написал бы несколько строк на двойном листочке тетрадки в клетку…

— Почему вы рассказываете мне об этом?

— Потому что мне кажется, что это касается вас самым непосредственным образом. Все же ваш приемный сын… то есть, я хочу сказать… простите, но…

— Рено мертв, инспектор; ничто не в силах вернуть его нам. Я очень устала от всех этих историй, и мне хочется лишь одного: покоя.

— Но путь к покою лежит через познание истины, мадам; вы сможете успокоиться лишь тогда, когда узнаете всю правду…

— Да что вы в этом понимаете? Знание подчас куда больнее полного неведения — особенно, если правда оказывается просто невыносимой. А та правда, которую преподносите мне вы, действительно непереносима.

— В таком случае вы можете придерживаться версии следователя, хотя не думаю, чтобы она подтвердилась.

— Вы закончили? У меня еще много работы.

Голос Гассена звучит смущенно… Он молод, огорчен, а потому говорит как-то сбивчиво:

— Хорошо, я ухожу. Искренне огорчен, что так расстроил вас…

— До свидания, инспектор.

— До свидания, мадам, я…

Громко хлопает дверь. Какой-то шум внизу.

— Паршивый идиот! Все вокруг — идиоты паршивые! Оставьте же меня наконец в покое, черт подери! Да провалились бы вы сквозь землю, к чертям собачьим!

Элен вопит не своим голосом, стуча кулаками по мебели. А я — без всякой надежды на помощь — лежу на этой дурацкой кровати словно рыба, выброшенная из воды. Еще некоторое время она так и бушует там, внизу, затем воцаряется тишина. Должно быть, она наконец выдохлась. Гнев быстро истощает силы человека, горе — тоже. Мне в свое время было очень тяжело — когда я наконец поняла, в каком положении оказалась — именно оттого, что не могла я ни кричать, ни выть, ни плакать; не могла рвать на себе волосы, расцарапать щеки до крови, колотить кулаками по чему ни попадя; я не могла дать выход своим эмоциям, не могла даже напиться с горя; я оказалась как бы запертой в своем собственном мозгу, неумолимо и беспрестанно терзавшем меня — и терзающим до сих пор — какими-то мыслями и образами, от которых мне, может быть, хотелось бы и избавиться…

Грохот внизу прекратился. В воцарившейся наконец тишине до меня доносится лишь какой-то приглушенный вой — бесконечный и очень горестный; я представляю себе, как Элен, обхватив голову руками, тихо воет от горя, похожая при этом одновременно и на раненое животное, и на беззащитного ребенка. Невозможно остаться равнодушным, оказавшись вдруг невольным свидетелем прорвавшегося вот так наружу чужого горя. Я сглатываю слюну. Вой внизу не прекращается, наоборот: становится все громче, пронзительнее и — вдруг резко переходит в хриплые рыдания; те глухие, внезапные рыдания, что застревают в горле, буквально раздирая его на части; потом — тишина.

Шаги. Отворяется какая-то дверь. Звук бегущей из крана воды. Звук воды прекращается. Шаги в направлении моей комнаты.

— Он ушел. Они уверены, что Стефан виновен во всем. Только следователь еще немного сомневается. Ну и гадость же все это. Вспоминаю, с какими мыслями семь лет назад мы решили перебраться сюда. Покой, сельская местность, красивая жизнь… Сплошной идиотизм.

Некоторое время она молчит — похоже, размышляя о чем-то, потом продолжает:

— Знаете, я много думала о том, чем будет заниматься мой сын, когда вырастет. Не знаю почему, но, в результате, я всегда видела его за штурвалом парусника — с развевающимися на ветру волосами…

Она говорит: «мой сын» — значит, действительно была привязана к этому ребенку как к родному.

— … И в то же время где-то глубоко в душе у меня таилось предчувствие — жуткое предчувствие грядущего несчастья. Может быть, просто потому, что он был мальчиком. Мальчики намного слабее девочек, поэтому и умирают они чаще. А вообще я всегда боялась за него, боялась так, словно знала, что нечто злое — очень злое — постоянно наблюдает за ним, спрятавшись в темном углу. И это оказалось правдой. Его отобрали у меня.

Теперь уже она дышит заметно ровнее. Наверное, понемногу успокаивается.

— В один прекрасный день вдруг понимаешь: твоя жизнь — сплошные развалины, в которых ты совершенно запуталась. Но что тут поделаешь? Никто не властен над своей судьбой, ведь так? Вот вы, например: разве вы могли когда-нибудь хотя бы представить себе, что с вами такое случится? Этот город приносит несчастье — вот в чем вся беда. Нужно уехать отсюда. А Поль говорит, что это невозможно. Боится что где-то в другом месте уже не сумеет получить такой хорошей работы. Хоть душу Дьяволу продаст, лишь бы зарплаты своей не потерять. Ничего-то он не понимает. Решил, что в глубине души я ненавижу его. Пожалуй, так оно и есть: с некоторых пор я действительно его ненавижу. Так ведь часто случается, правда? Человек думает, будто очень любит кого-то, и вдруг осознает, что просто ненавидит его. Интересно, который час? Ужас, как быстро бежит время, когда впадаешь в отчаяние. Ну-ка, пора нам с вами одеваться.

Теперь — неумело одевая меня — она тихонько напевает какую-то мелодию; напевает так быстро и нервно, что я не в состоянии ее распознать. Должно быть, в силу своей неподвижности я кажусь ужасно тяжелой. Предпринимаю попытки хоть на миг стать полегче. Это жалкое пение — несчастная попытка изобразить веселость — удается ей плохо; бедняга Элен явно сдает, что называется, на глазах. Ну вот — я одета. Теперь мы едем в столовую.

Завтрак проходит в довольно угрюмой обстановке; остатки вчерашнего пюре и рыбные палочки. К счастью, я не слишком голодна. Элен совсем не разговаривает со мной — по-прежнему напевает уже порядком надоевший мне мотивчик, запихивая мне ложку с едой в рот. Я чувствую, как она взвинчена, напряжена, и меня никак не оставляет ощущение, будто она вот-вот сделает мне больно. Стараюсь жевать как можно быстрее, чтобы поскорей покончить с этой тяжелой работенкой. Никакого сыра, никакого десерта — кофе. Черный, крепкий, вкусный, но слишком горячий. Я обжигаю рот, не имея возможности даже выразить свой протест по этому поводу. Алле-гоп — и мы уже едем в библиотеку.