Изменить стиль страницы

— Швайген! Молшать, русские свиньи!

«Сейчас дадут очередь по колонне», — спохватился Леонид и громко крикнул:

— Прекратите, товарищи! Потешили душу, и хватит!

— Умирать, так с песней умирать, — огрызнулся Петя, сам не свой от возбуждения.

— Так ведь нам повоевать еще предстоит, Петя, — убежденно повторил Леонид его же слова.

Ишутин все понял и, словно бы протрезвев, крикнул — как протрубил:

— Отставить!..

Песня нехотя погасла, но вера, которую она всколыхнула в сердцах, осталась. «Нет, господа фрицы, коли так, мы с вами еще и впрямь повоюем, — повторил про себя Леонид. И голова уже не так раскалывалась. — Попасть в плен — это еще не значит стать на колени. Не значит…»

— Бежать надо, во что бы то ни стало бежать! — проговорил Ильгужа шепотом.

— Да, да, только так, — горячо откликнулся Леонид, нащупав и крепко стиснув руку друга.

…Сперва их пригнали в город Лугу. Набили в огороженный двор элеватора, будто трамбовкой утрамбовали. Никакой крыши над головой. Даже от дождя спрятаться некуда. А в мае месяце в этих краях льет почти каждый день. Мокро, холодно, ночами зуб на зуб не попадает.

По вечерам с востока, как грохот отдаленной грозы, доносится сплошной гул артиллерийской канонады. Пленные в надежде на чудо смотрят в ту сторону, где бушует гроза. Но, вопреки их желаниям, фронт не приближается и не приходят освободители. Люди тают на глазах, словно вешний снег. Каждый день штабелями нагружают трупы на грузовики и отвозят в траншеи около леса.

Рана Леонида, перевязанная наспех и безо всякой обработки, быстро загноилась. Донимал жар, кружилась голова, тело налилось свинцом, будто побитое. Гибель, если это гангрена.

— Леонид, тебе худо, что ли? — спросил Сережа, увидев, как Колесников лежит на спине с закрытыми глазами и часто-часто дышит.

— Как в огне горю, Сережа. Голову ломит, терпенья нет… Боюсь, как бы не гангрена.

Таращенко, тот самый беспечный красавец, с которым Леонид уже успел познакомиться, каким-то путем уловчился раздобыть граммов сто водки. Сережа снял нижнюю рубашку с себя и тщательно прокипятил ее в ведре. Рану промыли, прочистили и перевязали бинтами, надранными из Сережкиной рубахи. Леонид впервые за трое суток заснул спокойным сном. К утру температура спала, головная боль поутихла. Организм, ослабевший от большой потери крови и от голодного житья, требовал хлеба, молока, масла, но где здесь раздобудешь молока и масла?

В день два раза по плошке клейкой бурды, сваренной из картофельной шелухи и кормовой свеклы. Да и того, коли черпнешь позлее, на один глоток. Хлеб пекут из непросеянной ржаной муки и еще отрубей подбавляют. Мрут люди. И не по одному, а десятками каждодневно. Голод и болезни сбивают с ног парней, вчера еще крепких, как молодые бычки. Не хочется Леониду смиряться с судьбой, противно чувствовать себя обреченным, погаснуть безропотно свечой, забытой на ветру. Не хочется, но что ты можешь поделать в этом окруженном со всех сторон колючей проволокой аду?

В один из таких тягостных и тревожных дней он повстречал соседа своего из Оринска.

— Леонид! — закричал с дороги весь обросший, запыленный с головы до ног человек, когда колонну пленных погнали на работу за лагерную зону.

— Господи, кто это? Уж не Старостин ли? Ты как сюда попал?

— Да вот приехал было посмотреть, не раздобуду ли чего ребятишкам пожевать. А ты как?..

Леонид показал на щеку. Конвоиры бросились отгонять Старостина.

— А мои живы? Как Маша?

— Живы-то живы. Но тоже с голодухи пухнут. Беда…

— Маша родила?

— Цурюк!

— Девочка! Однако…

— Цурюк!

— Чего однако?

— Цурюк!

— Ты меня не видал, Старостин. Слышишь — не видал!

— Цурюк!

— Слышу, слышу!

— Я жив-здоров! Ты повстречал человека, который видел меня. Понимаешь?

— Понял, Леонид!..

Встреча с земляком, нерадостные вести о семье еще пуще растравили душу. «Бежать. Как можно скорее бежать. До Оринска рукой подать, да и до фронта недалеко…»

— Послушай-ка, Леонид, — подошел к нему Сажин, когда они засыпали траншею с трупами погибших за прошлую ночь товарищей, — тебе-то, пожалуй, удалось бы выскочить из этой морилки.

— Знаю. Дни и ночи о том только и думаю, да подходящего случая все нет, Иван Семенович. Сильный конвой, не пробиться.

— Да я не о побеге.

— О чем же?

— Поди к коменданту и расскажи, что ты из здешних мест. Пусть приедет жена с детишками — в ножки ему поклонится. Прихватить надо чего-нибудь, чтоб сунуть коменданту. Уже трое ушли эдаким манером.

— Слышал я о них.

— Так в чем же дело? Вырвешься отсюда и к партизанам подашься.

Вечером Леонид завел разговор сТаращенкой:

— Антон, как бы ты поступил, будь ты на моем месте?

— Не пойму чего-то. Все мы сейчас в одном месте. И всем одинаково тошно.

— Да ты послушай. Дом-то мой всего в полустах километрах отсюда. Сажин говорит, напиши, дескать, жене. Чтоб она дала, значит, взятку коменданту и вызволила меня отсюда…

— Правильно говорит, — подхватил скорый на решения Таращенко. — Может, потом найдешь способ, вытащишь и нас. Мы партизанский бы отряд сколотили. Фронт-то с каждым днем уходит все дальше и дальше. Теперь и канонады не слыхать. Сомнительно, чтобы кто-то явился к нам на выручку.

Остальные тоже поддержали Таращенку:

— Решайся, Колесников.

— Попытка не пытка, Леонид.

Помалкивает только Ильгужа. Он не из тех, кто рубит сплеча. Предпочитает действовать по пословице: «Семь раз отмерь, один раз отрежь».

Прикинув плюсы и минусы, подбив, так сказать, итоги, Леонид приходит к решению, что хоть бы и унизительным путем, но следует выбраться из лагеря. Между строками немецкой газеты огрызком карандаша пишет письмо Маше.

После отбоя Ильгужа пристроился спать рядом с ним.

— Леонид, я долго думал про тебя.

— Ну, и чего надумал? Какую вынес резолюцию?

— Насчет резолюции ты уже сам смотри, — шепчет Ильгужа, обдавая его горячим дыханием. — И вот однажды ты явишься в Оринск. Обросший, с распухшей щекой, в шинели с оборванным хлястиком, в ботинках без обмоток…

— А я ночью приду.

— Можно и так, — соглашается Ильгужа, тяжко вздохнув. — Можно даже прежде зайти к кому-нибудь из знакомых, побриться, помыться, пришить хлястик, почистить обувь. Но что станет говорить народ на другой день? Ты же в первый час войны написал заявление, да и потом все ходил — на фронт просился. Не рядовой работник, а руководитель. Наверняка на собраниях каждую речь свою заканчивал громким «Да здравствует!».

— Я уже все взвесил, — отвечает Леонид несколько отчужденно. — Хоть как, но мне надо вырваться на волю. Что делать дальше, я сам посмотрю.

— Хоть став на колени перед врагом? Хоть слезно умоляя о милости?

— Пойми. Я ведь не затем стараюсь, что по жене соскучился. Воевать снова хочу!..

Ильгужа не сдается. Похоже, он и в самом деле крепко подумал, прежде чем затевать разговор.

— Понимаю. Но сам я, откровенно говоря, предпочту смерть свободе, заработанной таким путем.

— Хорошо. Что же ты предлагаешь?

— Надо бежать.

— Знаешь ведь, Дрожжак уже бегал…

Да, и так-то нервный, неуравновешенный, Дрожжак, оказавшись в плену, совсем издергался и недавно, когда их повели хоронить мертвецов, поддавшись, видимо, внезапному порыву, взял и прыгнул с моста. Нагнали его очень скоро, и чуть не пришлось человека хоронить в тех же траншеях — до вечера провалялся он, не приходя в сознание, в болотной жиже на берегу.

— Нет, — сказал Ильгужа. И в его памяти с леденящей душу отчетливостью вновь возникла вся эта страшная картина. — Нет, нельзя с бухты-барахты, как Дрожжак.

Леонид сунул руку в карман. Скомкал письмо. «Да, надо действовать обдуманно и сообща. Организовать группу из самых надежных людей. Конечно, дело нелегкое. Говорят, на войне выясняется, кто чего стоит. Правильно говорят. Но есть и другой момент. Когда и справа, и слева, и сзади свои, когда в руках автомат или винтовка, ты ведешь себя молодцом, а в лапах врага, без оружия, без поддержки…»