В лес входил молча, торжественно, как будто являлся на большой и важный праздник. Вглядывался и стремительно шел, словно направление поиска было ему хорошо известно. Вдруг останавливался. И пристально смотрел — это был взгляд полководца. Я ни при каких иных обстоятельствах жизни не видела у него таких глаз. Это были глаза Лешего… или Пана… А дальше происходило чудо. Он в течение очень короткого отрезка времени набирал полную корзину грибов. Я же успевала лишь заполнить дно своей маленькой корзинки.
— Они мне открываются, показываются, а тебе, видать, нет, — говорил он, успокаивая меня.
Лес — единственное место, где он чувствовал себя Хозяином. Знал все деревья, травы, цветы; птиц — по голосам и стуку.
И еще, и еще раз приходилось удивляться этому органичному, тихому знанию им природы, ее законов, знанию, которое он никогда не афишировал, не навязывал людям.
Вообще, все формы самоутверждения, столь распространенные в нашем грешном мире, были чужды этому удивительному человеку с душой нежной и страстной.
Следующий серьезный ритуал — чистка и приготовление грибов. Толя любил это делать лично, никому не передоверяя и, надо сказать, владел этим искусством отменно. Готовил он очень старательно, дело это уважал, так как за ним следовало застолье.
И я, твердо настроенная на волну светлых воспоминаний, отбрасываю все то, что по прямой ассоциации возникает у многих его почитателей и недругов при словах «Толя» и «застолье», и вспоминаю те застолья, где Зверев бывал блестящим рассказчиком, актером, знатоком искусства, остроумнейшим, парадоксально мыслящим человеком, гениальная интуиция которого компенсировала подчас недостаток образования.
Взаимоотношения с социумом складывались у Анатолия Тимофеевича всегда конфликтно. Он не понимал дурацких законов, зачастую нелепых обязательных схем, в которые надлежало вписываться.
— Представляешь, старуха, утром беру билет в кинотеатр «Мир». Захожу. Иду в буфет, покупаю пиво. Стою, пью. Мне говорят: сеанс начинается. А я хочу пить пиво. Я же купил билет! Почему я не могу здесь тихо попить пиво?! А они милицию вызвали…
Он искренне не понимал…
С конца пятидесятых годов мир знал художника Зверева, и слава его с годами росла. Его картины выставлялись в галереях крупнейших столиц мира.
Сам же Анатолий Тимофеевич по грустной иронии судьбы мир знал очень мало. Выезжал из Москвы редко, разве что в Тарусу или близкое Подмосковье на дачи. И поэтому полученное им от художников приглашение приехать в Ленинград явилось для него событием из ряда вон выходящим, к которому он психологически готовился, сочинял сценарий будущего великого путешествия.
— Представляешь, детуля, я вхожу в вагон! Поезд трогается. Я сразу пойду в ресторан. Возьму пиво. Буду сидеть и смотреть в окно… Слушай, а где в это время будет мое пальто? В ресторан-то в пальто не пустят.
— В купе, Толечка.
— А вдруг сопрут? Как я зимой без пальто?
— Кому нужно твое задрипанное пальто!
— Детуля, ты людей не знаешь… Это надо как следует обдумать… Сижу в ресторане, пью пиво, смотрю в окно…
— Толечка, ресторан на ночь закрывают.
— Тогда буду в коридоре стоять. И смотреть в окно.
— Так темно же. Ничего не видно.
— Не волнуйся, детуля. Что мне надо — все увижу!.. Теперь я сама просыпаюсь на рассвете. Перед моими глазами портрет Патрика с цветком шиповника, лошадки, пасущиеся на лугу, мой портрет… В доме тихо. Спать не хочется. Вот бы сейчас Толя позвонил.
МАЙЯ ЛУГОВСКАЯ
Размышления по поводу, или Лангусты с пивом
Если бы я задумала вдруг написать книгу о нашем времени, о процессах, происходящих в обществе, о любви и о смерти, о людях и чудовищной неразберихе, происходящей со всеми нами, то не смогла бы, наверное, отыскать более подходящего, более точного названия, чем «Парадоксы». Оно, это название, вмещает всё то, что мы уже успели пережить, переживаем и ещё долго будем переживать, все вместе и каждый в отдельности. К одному из ярчайших парадоксов нашей эпохи можно отнести жизнь и творческую судьбу замечательного русского художника Анатолия Зверева.
Мои записки не претендуют на воспоминания, отнюдь нет, слишком мало для этого было у меня с ним встреч и общений, они лишь выражают некоторые мои размышления и, может быть, добавят несколько штрихов к портрету художника, о котором уже так много написано другими. Но всё же главенствующей оценкой уникальной его личности остаётся не то, что о нём пишут, а то, что сам он о себе сказал, в чём воплотил себя, чем утвердил своё бессмертие. Художник Зверев оставил миру бесчисленное множество своих работ, щедро одарив человечество своим уникальным жизнелюбием. Даже удивительно, откуда черпал этот победительный праздник жизни его талант. Гармония, радость, красота — будь то портрет женщины, букет цветов, пейзаж… Всё наполнено светом и добротой. Зверевское дарование можно сравнить, пожалуй, только с моцартовским. Его живопись — это разговор с Богом. Избранничество или юродство?.. Зверев был богаче всех вокруг, потому что владел свободой духа.
Как-то относительно недавно экстрасенс Алан Чумак попробовал зарядить своей уникальной энергией картины молодых художников для выставки. Эффекта я не уловила. Картины же Зверева заряжены сами по себе — и потому заряжают зрителя. Очевидно, талант художника — это и есть его энергетический потенциал.
Моё первое знакомство с живописью Анатолия Зверева произошло давно. Шёл 1956 год. Родственница моя, она же театральный художник и светская московская дама, пригласила меня зайти с ней вместе к своему приятелю, чтобы посмотреть работы какого-то неизвестного художника, им недавно открытого.
Мы должны были идти с ней не к кому-нибудь, а к Александру Александровичу Румневу.
…Когда мы оказались в его небольшой квартирке, что находилась где-то поблизости от Староконюшенного, постоянное моё ощущение, что Румнев пришёл к нам из XIX века, усилилось. Квартирка напоминала маленький музей той эпохи. Зеркала, канделябры, на стенах миниатюры в бронзовых рамках, старинные книги в кожаных переплётах с золотым тиснением, мебель. Словом, всё. Даже воздух здесь был каким-то особенным, пахло то ли духами, то ли засохшими розами, или ещё чем-то неуловимым, будто прилетевшим сюда из других, более счастливых времён.
Может, и неприлично было так разглядывать комнату, ко всему принюхиваться. Но среди образцового порядка старого холостяка я сразу же с любопытством заметила лежащий на полу у двери, по-видимому в спальню, целый ворох бумажных листов. Листы лежали в беспорядке, многие были скрученными. Бумага — от ватманской до обёрточной и папиросной.
Моё любопытство не ускользнуло от Румнева. Он с учтивой улыбкой заявил, что всё это — шедевры Анатолия Зверева, с которыми он будет рад нас познакомить.
Мы приготовились к просмотру, Румнев предупредил: не надо обращать внимания на то, что работы не зарамлены и не застеклены. Сказал, что не следовало бы их в таком виде показывать, но ему хотелось, потому что все эти работы вскоре уйдут — будут раскуплены.
Он стал раскладывать работы на полу, изящно наклоняясь, каждый раз, если это было нужно, разгибал скрученные листы.
Я знала и любила творчество импрессионистов, была хорошо знакома с прелестными акварелями Фонвизина, имела представление и об авангарде двадцатых годов, — но то, что увидела сейчас, оказалось для меня чем-то совершенно новым, ни на что ранее виденное непохожим, независимым от всех школ.
С каждой новой показываемой Румневым работой мне всё больше и больше начинал нравиться этот неизвестный художник, удивлять и радовать какой-то полной своей свободой. Но моя родственница была сдержанна, она покуривала сигарету, снисходительно поглядывая на всю эту необузданность, раскованность, смелость красок и линий.
Я помалкивала в страхе перед ней, боялась ляпнуть что-нибудь не то, ведь она, как-никак, художница. Мне не хотелось вылезать со своими восторгами, если она так бесстрастно всё это воспринимает. Но когда показ работ дошёл до портрета самого Румнева, я уже не смогла сдержать своих эмоций. С бумаги голубоватым пронзительным взглядом, чуть улыбаясь и всё понимая, смотрел на нас розоволикий вельможа в седых кудрях, в кружевном жабо, в бархате… И даже рука из кружева манжета была изображена на портрете с всегда привораживающей меня сердоликовой геммой!