Изменить стиль страницы

Разговор этот и еще одна новая неприятность с Софьей Андреевной не прошли для Льва Николаевича, поставленного между разными течениями в своем близком кругу, даром.

Еще перед тем как говорить с Бирюковым, Лев Николаевич просил меня не уезжать в Телятинки, не зайдя к нему.

Собравшись уезжать, я зашел к Льву Николаевичу.

— Вы хотели сказать мне что‑то? — спросил я.

— Ничего особенного, ничего особенного! — несколько неожиданно для меня ответил Лев Николаевич.

Мне показалось, что лицо у Льва Николаевича было какое‑то странное и как будто утомленное. Прежнего оживления, с которым он совсем еще недавно говорил со мной, не видно было и тени.

— Владимиру Григорьевичу ничего не нужно передать?

— Нет. Я хотел написать ему, но сделаю это завтра. Скажите, что я в таком положении, что я ничего не желаю и… (Лев Николаевич приостановился) ожидаю… Ожидаю, что будет дальше, и заранее готов одинаково на все!..

Я вышел.

2 августа.

— Ну, давайте письма! И волостному писарю написали? Это трудное письмо.

Письма не особенно одобрил. Писарю — «ничего». Другое — о разнице учений религиозного и мирного анархизма — «неясно», просил переделать. Это же письмо Лев Николаевич предполагал показать Черткову, что я и сделаю.

Софья Андреевна слегла в постель. Владимир Григорьевич по — прежнему не бывает у Толстых. Лев Николаевич тоже не ездит в Телятинки. Иногда они переписываются, через меня или А. Б. Гольденвейзера.

Александра Львовна и Чертковы очень недовольны вчерашним выступлением Бирюкова. По их мнению, Бирюков, не уяснив еще всей сложности вопроса, позволил себе очень неумело вмешаться в дело и даже давать Льву Николаевичу советы, чем только расстроил его. Сколько я понимаю, слова Бирюкова действительно произвели впечатление на Льва Николаевича.

3 августа.

Утром Лев Николаевич звонит. Иду в кабинет.

— Я в «Самоотречении» такие прелести нахожу! — говорит он о книжке «Пути жизни».

Читал по-французски Паскаля и продиктовал мне перевод еще одной мысли из него, которую просил включить в книжку «Самоотречение».

— Какой молодец! — сказал он о Паскале.

Уже лег в постель после верховой прогулки. Звонок. Прихожу в спальню. Полумрак. Спущенные шторы. Лев Николаевич лежит на кровати, согнувшись на боку, в сапогах, подложив под ноги тюфячок, чтобы не пачкать одеяло.

— А я думаю, что эту мысль нужно объяснить, — говорит он.

Я как раз перед этим указал ему нижеследующую мысль из книжки «Самоотречение», которую И. И. Горбунов пометил «трудной», и спрашивал, верно ли я ее понял: «Если человек понимает свое назначение, но не отрекается от своей личности, то он подобен человеку, которому даны внутренние ключи без внешних». Собственно вся—το «трудность» здесь в ясности представления, что такое внешние ключи и ключи внутренние. Лев Николаевич замечание Ивана Ивановича зачеркнул.

— Нет, не стоит, Лев Николаевич, — ответил я на его слова, что надо объяснить мысль.

— Да нет; если и вы… близкий… А я думаю, — продолжал он, — теософия говорит о таинственном. Вот Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой, — что может быть таинственнее этого? Вот эта мысль (которую Лев Николаевич мне продиктовал. — В. Б.), которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя!.. Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он! Так же как Христос… Это знаешь, но иногда это особенно ясно представляешь. И так через эту мысль он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые ее прочтут. Это — самое глубокое, таинственное и умиляющее… Вот я только хотел поделиться с вами.

Вот мысль французского философа, в переводе Льва Николаевича, которая так тронула его:

«Своя воля никогда не удовлетворяет, хотя бы и исполнились все ее требования. Но стоит только отказаться от нее — от своей воли, и тотчас же испытываешь полное удовлетворение. Живя для своей воли, всегда недоволен; отрекшись от нее, нельзя не быть вполне довольным. Единственная истинная добродетель — это ненависть к себе, потому что всякий человек достоин ненависти своей похотливостью. Ненавидя же себя, человек ищет существо, достойное любви. Но так как мы не можем любить ничего вне нас, то мы вынуждены любить существо, которое было бы в нас, но не было бы нами, и таким существом может быть только одно — всемирное существо. Царство божие в нас (Лк. XVII, 21); всемирное благо в нас, но оно не мы»

За обедом Душан сообщил Льву Николаевичу, что один чешский поэт прислал ему два стихотворения — о Лютере и о Хельчицком.

— Ах, о Хельчицком, это в высшей степени интересно! — воскликнул Лев Николаевич.

Душан передал вкратце содержание стихов. О Лютере говорилось, что хотя он победил Рим, но сатану в себе, своих пороков, не победил.

— Это мне сочувственно, — сказал Лев Николаевич, — тем более что у меня никогда не было… уважения к Лютеру, к его памяти.

Вечером — опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую‑то запись в его молодом дневнике.

Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения лицом. Затем щелкнул замок: Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись, таким образом, в двух своих комнатах, как в крепости.

Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду!») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал…

Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, бог знает!.

4 августа.

В Ясной получена телеграмма от В. Г. Короленко: «Был бы счастлив побывать, прошу сообщить, не обеспокою ли Льва Николаевича», Софья Андреевна отвечала: «Все будут рады вас видеть, приезжайте».

Владимир Григорьевич просил передать Льву Николаевичу привет, как обыкновенно, и сказать, что лучшее, о чем он бы мечтал по отношению к Льву Николаевичу, это чтобы он уехал из Ясной Поляны к Татьяне Львовне в Кочеты.

Да я и сам об этом подумываю, — неопределенно ответил Лев Николаевич, когда я передал ему слова Черткова.

5 августа.

Я сидел у Льва Николаевича в кабинете.

— Софья Андреевна нехороша, — говорил Лев Николаевич. — Если бы Владимир Григорьевич видел ее — вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая‑нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее… А то просто ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается… Я даже записал.

Лев Николаевич нащупал в карманах записную книжку, достал ее и стал читать.

Неожиданно вошла Софья Андреевна, чтобы положить ему яблоки, и начала что‑то о них говорить… Лев Николаевич прекратил чтение, отвечая на слова Софьи Андреевны.

Потом она вышла, по — видимому недовольная моим присутствием в кабинете и как будто что‑то подозревающая, и Лев Николаевич кончил чтение.

Вот мысль, которую он прочел:

«Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми — любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними — это то, что вместо любознательности, скромности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самое тяжелое — самоуверенность».