Изменить стиль страницы

Та ночь, за которую получил я медаль, до сих пор часто снится мне, как одна из самых кошмарных и страшных в моей жизни. Причем с годами она потрясает меня все больше и больше. Потому, наверное, что с годами серьезнее задумываешься о жизни, и у тебя в буквальном смысле начинают шевелиться волосы на голове, когда снова всплывают в памяти детали той ночи и снова видишь, благодаря какой невообразимой случайности остался жив. Весь взвод полег, а мы с Иваном Исаевым остались живы, хотя были тут же, вместе со всеми. И никакой опыт, никакая изворотливость и ловкость совершенно ни при чем — только случайность… Самый опытный разведчик и самый молодой остались в живых.

Может быть, Иван все понимал уже тогда, в те секунды, когда гибли один за другим наши товарищи? Я же не понимал. Я видел, как падали ребята, — нас всегда учили падать, отползать и вскакивать уже в другом месте. Но я не подозревал, что они падают замертво. Я не чувствовал трагедии. А ребята больше не поднялись. Не могли подняться. Я понял это, когда все уже свершилось…

А происходило это так.

Мы подползли к блиндажу бесшумно всем взводом. Я как новичок — сзади всех. Не знаю, чего мы ждали, но лежали долго. Не знал я и того, что так неимоверно долго лежали мы прямо перед дулом вражеского пулемета. Не хочу обвинять взводного, который тоже погиб. Но когда через год с небольшим я сам стал командовать взводом разведки, тогда я бы уже не повел взвод в лоб на пулемет. А если бы другого выхода не было (так, наверное, тут случилось), секунды не держал бы людей на открытом месте перед амбразурой дзота. Может, растерялся парень и никак не мог решиться на стремительный бросок? А может, он уже был убит к тому времени, когда надо было поднимать нас… Все могло быть. Я не судил его тогда, тем более не могу судить сейчас, ибо известно, что каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны…

Когда взвилась осветительная ракета — гитлеровцы все-таки заметили нас — над нами пронеслась первая пулеметная очередь, придавливая нас, как катком, к земле, все, наверное, поняли, что другого выхода нет, только один остался — броском вперед. Кто добежит до вражеского дзота, тот останется жив, кто не успеет, тому — вечная слава… Люди задвигались, заелозили — явно нужна была властная, решительная команда, которая бы подняла всех. А ее не было, этой команды.

И в этот момент вдруг надрывный, разъяренный голос Ивана Исаева:

— Вста-а-ать!! В бога… в креста…

Я не могу с точной последовательностью восстановить в памяти, что было после того, как все вскочили, словно подброшенные. Помню только, что я стрелял длинными очередями поверх голов бегущих впереди меня ребят. Передо мной рвались гранаты, а в лицо — прямо в глаза — ослепительно яркие вспышки бьющего в упор пулемета. В это пламя я и стрелял. Ребята падали, а я бежал. Я уверен был, что позади меня они снова поднимаются и бегут следом. И вдруг все стихло. Я перепрыгнул через бруствер и скатился в траншею. И тут же запыхавшийся, прерывистый голос Ивана Исаева:

— Кто это?

— Я, Иван.

— За мной!

Он влетел в дзот. Дал очередь из автомата поверху. При вспышках я увидел прижавшегося в углу пулеметчика. Навалился на него всем телом, стараясь ухватить за горло (почему именно горло его мне понадобилось — не знаю).

— Не задуши смотри… Где остальные-то?

— Я почем знаю… Чем его связывать-то?

— Нечего его связывать. Карманы обшарь… Ну куда к черту ребята запропастились? Что мы тут — до утра будем чухаться?

Было тихо. Удивительно тихо. Даже на тех участках, где до того периодически постреливали дежурные пулеметы, — и там все замолкло — не иначе, вся передовая была удивлена минутным шквалом ураганного огня, столь неожиданно прорвавшегося и так же неожиданно замолкнувшего.

— Посиди с ним здесь, — сказал Иван, и я понял, что он говорит о пленном. — Я сейчас. — И выскочил из дзота.

Я начал подозревать неладное — кто-то из ребят должен же заглянуть сюда, кто-то же должен голос подать. Но никто голоса не подавал. И только пулеметчик, которого я впотьмах держал за руки, трясся, как в лихорадке, и что-то бормотал.

Ввалился Иван.

— Пошли… Ком! Ко-ом, гаденыш ты такой! — заскрежетал Иван зубами. — Так бы тебе и размозжил башку! Шне-ель!

Мы вышли в траншею. Кругом висели ракеты. Было светло чуть ли не как днем.

— Иван, а где ребята? — с замирающим сердцем спросил я.

И мне хотелось, чтобы он ответил, что они где-то рядом, где-то в другом месте. Но он почему-то раздраженно буркнул:

— Нету ребят. Двое мы с тобой остались. И еще вот этот выродок. Жми с ним короткими перебежками обратно. А я задержусь, в случае чего прикрою.

И я с пленным побежал. Иван, погодя — следом.

Тут я и увидел их, всех двенадцать, в белых маскхалатах, с «забинтованными» марлей автоматами в руках. Почти все они лежали ничком, головой в сторону немецкого блиндажа. Такими они мне и снятся до сих пор: лежат ничком перед амбразурой, все белые и все недвижные.

Я остановился.

— Иван, может, живой кто есть?

Иван по-прежнему сердито крикнул:

— Нету живых. Всех побил, гад. — И уже тише: — Я проверял…

…И еще снится, как я бегу на амбразуру. А ребята впереди меня падают и падают. И я знаю, что вот-вот должен упасть и я. Но бегу и не падаю. Тридцать с лишним лет бегу и каждый раз жду, что вот теперь-то и я упаду и мне от этого станет сразу легче — я буду лежать рядом со всеми.

Но каждый раз снова и снова преодолеваю то расстояние до дзота и каждый раз вижу, как падают и падают ребята…

Я не только в первые дни, но и все последующее время, не скрывая, преклонялся перед незаурядностью разведчика Ивана Исаева.

Я не знаю дальнейшей судьбы Ивана Исаева, жив ли он остался на войне, а если жив, то сумел ли удержаться в мирное время на той высоте, на которую подняла его работа талантливого разведчика. Да, образования не хватало Ивану. Жалел он об этом? Не знаю. Одно я могу твердо сказать: Иван Исаев был жаден до всего нового, неведомого ему.

Я много раз замечал резкую перемену в человеке, вернувшемся на передовую после отдыха в тылу. Когда длительное время ходишь около смерти, тогда не то что привыкаешь к ней, нет, а притупляется восприятие опасности, свыкаешься с мыслью, что так оно и должно быть, что не ты один, все тут на фронте в таком же положении. А когда человек побудет в тылу, обнаружит заново, что там ласково светит солнце, смеются девушки, тогда смерть кажется особенно противоестественной.

После формирования оказались мы на Курской дуге. Не скажу, чтобы Иван не изменился, что был он таким же, каким и под Сталинградом, Нет. Но у него не было того тщательно скрываемого страха перед новыми вылазками за «языком», который на первых порах буквально держал всех нас в тисках — мы-то видели это друг в дружке. Иван, казалось, просто был удивлен: так прекрасна там, в тылу жизнь, а тут все по-прежнему, по-прежнему убивают один другого.

Несколько дней весь взвод был каким-то взбаламученным — все ходили как потерянные. Зачем, казалось, нужен он был, этот отдых, зачем эти танцы в сельском клубе с девчатами, уж лучше бы взяли да прямо из Котлубани направили сюда, на эту проклятую дугу, которую надо «разгибать». Иван один не выглядел растерянным, он был просто злей. Ни на кого конкретно, а на весь мир, в котором возможны и такие взаимоотношения между людьми, как войны.

Первого «языка» в полку после отдыха брал здесь, на Курской дуге, Иван с группой ребят. Командование понимало, что «языка» надо взять легко и красиво — нужко взбодрить разведчиков. А неудача надолго выведет весь взвод из строя. Поэтому и послали Исаева — он лучше, чем кто-либо, проторит дорожку. После этого ребята легче втянутся, и все пойдет, как и должно быть на войне. Я не ходил на эту операцию. Меня, как только вышел полк на передовую, занарядили наблюдателем в один из батальонов.

Между нашими и немецкими траншеями было около километра, да к тому же посредине нейтральной полосы — бугор. С земли ни черта не видать, и я выбрал место на дереве. Дерево облюбовал не самое высокое, но такое, чтобы сзади него стояло густое и высокое и чтобы меня на его фоне не было видно.