— Эй, вы что тут делаете? Вон отсюда, все трое! Ну, живо! Я вам покажу, бесстыдницы, как водить сюда парней да безобразничать с ними у меня на соломе! Вон отсюда!

Мукетта, находя отповедь забавной, хохотала, ухватясь за бока. Но Этьен смутился и поспешил удалиться в сопровождении улыбавшейся Катрин. Когда все трое вернулись на рудничный двор, туда явились Бебер и Жанлен с поездом вагонеток. Клеть остановили, чтобы вкатить в нее вагонетки. Катрин подошла к лошади и, поглаживая, похлопывая се, рассказала о ней своему спутнику. Лошадь носила кличку Боевая и была старше всех лошадей в шахте — уже десять лет работала она под землей, десять лет жила в этой яме, занимала в конюшне все тот же угол, пробегала рысцой все тот же путь по черным галереям, никогда не видя дневного света. Откормленная, с лоснистой белой шерстью, очень смирная, она, казалось, благоразумно примирилась со своей участью и была довольна, что укрыта здесь от несчастий, царящих вверху, на земле. Катрин сказала, что, живя во мраке, лошадь стала очень хитрой и сообразительной. Она так обжилась в штреке, в котором работала, что головой отворяла вентиляционные двери, сгибала шею, чтобы не ушибиться, когда проходила под нависшей кровлей. Вероятно, она считала перегоны, потому что, пробежав установленное их число, не желала идти дальше, и приходилось отводить ее к кормушке. С годами ее глаза, зоркие в темноте, как у кошки, порой заволакивала грусть. Быть может, в смутных своих мечтаниях она вспоминала место, где родилась, — мельницу близ Маршьена, красивую мельницу на берегу Скарпы, окруженную широкими зелеными просторами и всегда овеваемую ветром. И что-то яркое горело там вверху, что-то похожее на огромную лампу, но что именно — она не могла вспомнить: в памяти животных образы расплывчаты. Расставив свои старые дрожащие ноги, она стояла, понурив голову, и тщетно пыталась вспомнить солнце.

А у ствола шахты хлопотали люди. Сигнальный молоток ударил четыре раза — в шахту спускали лошадь, а это всегда вызывало волнение, так как иной раз животное, потрясенное ужасом, вынимали из сетки мертвым. Вверху лошадь, опутанная сетью, бешено билась, но почувствовав, что почва ускользает у нее из-под ног, вдруг стихала и неслась вниз не шелохнувшись, уставив в темноту неподвижные, широко открытые глаза. Лошадь, которую спускали в тот день, была слишком крупна и не могла пройти между проводниками, — подвесив ее в сетке под клетью, ей, вероятно, пригнули голову к боку и связали в таком положении. Спуск длился три минуты — из осторожности замедлили ход машины. Люди внизу волновались. Да что там такое! Неужели остановились, и бедная пленница висит во тьме над пропастью? Наконец показалась лошадь, повисшая в каменной неподвижности, с остановившимся безумным взглядом, в котором застыл ужас. Это был молодой жеребец-трехлетка, гнедой масти, по кличке Трубач.

— Осторожней! — кричал дядюшка Мук: на его обязанности лежало принять лошадь. — Давай, давай еще! Погоди, не отвязывай.

Вскоре бедняга Трубач темной глыбой лежал на чугунных плитах. Он все еще не шевелился, до смерти испуганный этой черной бесконечной пропастью, этим глубоким подземельем и гулко отдававшимся грохотом. Его уже начали развязывать, как вдруг Боевая, которую только что отпрягли, подошла, вытягивая шею, собираясь обнюхать товарища, низринувшегося к ней с поверхности земли. Рабочие, обступившие Трубача, посмеиваясь, расширили круг. Ну что пришла? Или уж так хорошо пахнет новая лошадь? Но Боевая, равнодушная к насмешкам, ожила, воодушевилась. Верно, почуяла милый ее сердцу запах свежего воздуха, забытый запах травы, нагретой солнцем. И вдруг она звонко заржала, но в этой веселой музыке как будто слышались и умиленные рыдания. Тут было и ласковое приветствие, и воспоминания о давних днях радости, которыми вдруг повеяло на нее, и скорбь о новом узнике, которого поднимут на землю только мертвым.

— Ну и Боевая! Вот умница! — смеялись рабочие, восторгаясь повадками своей любимицы. — Смотри-ка, с товарищем разговаривает.

Лошадь развязали, но она все не шевелилась, — скованная страхом лежала неподвижно, как будто ее все еще стягивала веревочная сетка. Наконец ее подняли на ноги ударом кнута, и она стояла ошеломленная, дрожащая. Дядюшка Мук увел на конюшню обеих лошадей, товарищей по несчастью.

— А долго ль нам еще ждать? — спросил Маэ.

Но сначала нужно было разгрузить клеть, и к тому же до подъема оставалось еще десять минут. Мало-помалу забои пустели, по всем выработкам шли в обратный путь, углекопы. У клети собралось человек пятьдесят, все промокли и дрожали на сквозняках, грозивших им воспалением легких. Пьерон куда делось елейное выражение его физиономии! — дал затрещину своей дочери Лидии за то, что она ушла из лавы раньше времени. Захарий исподтишка щипал Мукетту, озорства ради, «чтобы разогреться». Но у всех нарастало недовольство: Шеваль и Левак рассказали, что инженер грозился снизить расценок за вагонетку и только тогда оплачивать крепление отдельно; план дирекции был встречен гневными возгласами, — в этом темном подземелье, на глубине в шестьсот метров, забродила закваска возмущения. Уже никто не старался сдерживать голос, люди, перемазанные углем, продрогшие в долгие минуты ожидания, обвиняли Компанию в том, что половину рабочих убивают в шахте, а другую морят голодом. Этьен слушал с волнением.

— А ну живей! Живей! — покрикивал на стволовых штейгер Ришом.

Ему хотелось поскорее начать подъем — он не желал наказывать рабочих за крамольные речи. Однако ропот раздавался все громче, и Ришому пришлось вмешаться. За его спиной углекопы кричали, что не всегда так будет, и в одно прекрасное утро вся эта лавочка полетит ко всем чертям.

— Слушай, ты ведь разумный человек, — сказал он Маэ. — Заставь их замолчать. Надо помнить: с сильным не борись, с богатым не судись, — будь осторожен.

Но хотя Маэ притих и встревожился, ему не понадобилось вмешиваться. Голоса вдруг смолкли: возвращаясь после инспекционного осмотра, из квершлага вышли Негрель и Дансар, оба в поту, как и рабочие.

Повинуясь привычной дисциплине, углекопы расступились, пропуская начальство, и инженер прошел через толпу, не промолвив ни слова. Он сел в одну вагонетку, штейгер — в другую, стволовой дернул веревку пять раз, подавая сигнал о подъеме «тузов», как называли начальство, и клеть понеслась вверх, провожаемая угрюмым молчанием рабочих.

VI

Поднимаясь в клети вместе с четырьмя другими рабочими, примостившимися в вагонетке, Этьен решил пуститься дальше в скитания по дорогам. Не лучше ли подохнуть с голоду сразу, чем надрываться в этом аду и не зарабатывать даже на хлеб? Катрин сидела выше его, он не чувствовал ее близости, она не согревала его таким приятным теплом. Лучше не думать о всяких глупостях и уйти отсюда; ведь образования у него побольше, чем у здешних углекопов, а потому и овечьего их смирения нет, — он в конце концов удушит какого-нибудь начальника.

Вдруг яркий луч ослепил его. Подъем совершился так быстро, что дневной свет ошеломлял, резал глаза, отвыкшие от этого сияния. Но как радостно было почувствовать, что клеть остановилась и крепко осела на свои упоры. Рукоятчик отворил дверь, рабочие выпрыгнули из вагонеток и гурьбой вышли в приемочную.

— Слушай, Муке, — зашептал Захарий на ухо рукоятчику. — Дернем нынче вечером в «Вулкан», а?

«Вулканом» назывался дешевый кафешантан в Монсу.

Муке молча подмигнул приятелю левым глазом и ухмыльнулся, растянув рот до ушей. Низенький, коренастый, как отец, с нахально вздернутым носом, он выглядел гулякой, который все проест и пропьет, не думая о завтрашнем дне. Как раз тут вышла из клети Мукетта, и любезный братец в знак нежной любви изо всей силы хлопнул ее по спине.

Этьен с трудом узнал высокое помещение приемочной, которое казалось ему таким таинственным и страшным при неверном свете фонарей. Теперь оно было просто-напросто пустым и грязным. Сквозь запыленные оконные стекла проникал тусклый свет. Только машина в дальнем конце блестела медными частями; густо смазанные тросы бежали, как ленты, смоченные чернилами; укрепленные вверху шкивы, огромная стальная перекладина, на которой они держались, клети, вагонетки — все это изобилие металла придавало бараку мрачный вид своими серыми жесткими тонами старого железа. Громыхание колес непрестанно сотрясало чугунные плиты, а от угля, который перевозили в вагонетках, поднималась мелкая пыль, покрывавшая пол, стены и даже балка копра.