Марианна слушала, улыбаясь, но к глазам ее подступили слезы. Ее охватила тихая грусть, сердечная рана, продолжавшая кровоточить, вновь открылась, хотя не так-то уж часто выпадала на долю Марианны радость видеть вокруг себя всех своих детей, рожденных от ее плоти, вскормленных ее молоком.

— Да, — тихим, дрожащим голосом проговорила она, — у меня было бы двенадцать… а осталось только десять… Двое спят в земле и дожидаются нас…

Вызванный словами Марианны образ мирного жанвильского кладбища и фамильного склепа, где один за другим со временем упокоятся все дети, не испугал никого: ее слова прозвучали как добрый посул среди веселого празднества. Память о дорогих усопших продолжала жить, все хранили ее с нежностью в сердце своем даже в часы радости, хотя время уже затягивало рану. Ведь это была сама жизнь, которая немыслима без смерти. И каждый вносит свою лепту в общее дело жизни, а потом, когда наступает его час, уходит вслед за старшими, обретает вечный покой, где суждено осуществиться великому человеческому братству.

Слушая шуточки Сегена и Бошена, Матье едва сдержал рвавшиеся с его губ слова: ему хотелось ответить им и разбить лживые теории, которые они, люди конченые, еще осмеливались проповедовать. Опасаться перенаселения земли, обновляющего потока жизни, который якобы повлечет за собой голод, — да разве это не нелепость? Надо только, как это делал он сам, всякий раз, когда рождается ребенок, создавать необходимые средства к существованию, и он сослался бы на Шантебле, дело рук своих, где зреет хлеб под солнцем, а рядом подрастают дети. Разумеется, никто не посмеет обвинить его детей, что они съедают чужую долю, ибо каждый из них родился, когда ему уже был припасен кусок хлеба. Миллионы новых людей могут смело рождаться на свет — земля велика, более двух ее третей еще не обработаны, не засеяны. И разве цивилизация и прогресс не прямой результат роста численности народонаселения? Только недальновидность бедняков бросила мятежные толпы на поиски правды, справедливости, счастья. С каждым днем потоку человеческому требуется все больше добра, справедливости, разумного распределения благ по законам, регулирующим всеобщий труд. И если цивилизация и впрямь налагает узду на чрезмерный рост рождаемости, то это явление, вероятно, дает право надеяться, что в далеком будущем наступит окончательное равновесие, — через столетия, когда жизнь на земле, заселенной из края в край, войдет в рамки разумности и погрузится в некую божественную неподвижность. Все это, впрочем, лишь умозрительные рассуждения в угоду тем условиям, которые выдвигает сегодняшний день, требуя, чтобы нации постоянно обновлялись и множились в предвидении окончательного единения человечества. И вот благородный пример, пример неотразимый, какой являли собой Марианна и Матье, неизбежно вел к изменению нравов, взглядов на мораль, на красоту.

Матье уже открыл было рот. Но вдруг он почувствовал всю никчемность споров перед великолепием этого зрелища — кормящей матери под сенью посаженного ею дуба, окруженной соцветием сильных, здоровых детей. Она мужественно делала свое дело, продолжала свой род, творила без конца. Она олицетворяла собой высшую красоту.

И он нашел наиболее убедительный довод — крепко поцеловал ее при всех присутствующих.

— Дорогая моя, ты самая красивая, самая хорошая в мире. Пусть все следуют твоему примеру.

Ответный поцелуй Марианны был встречен возгласами восторга, взрывом веселья и смеха. Оба они были героями, жившими в едином героическом порыве, ибо их вела вера в жизнь, воля к действию, способность любить. И Констанс остро почувствовала, поняла всепобеждающую силу плодовитости, ей уже виделось, как Фроманы в лице Дени становятся хозяевами завода, в лице Амбруаза — хозяевами особняка Сегенов, в лице остальных своих детей — хозяевами всей страны. За ними была численность, за ними была победа. И, сломленная, снедаемая неутоленной нежностью, все еще терзаясь от горечи своего поражения, все еще надеясь на какую-нибудь злую отместку судьбы, она, никогда не плакавшая, отвернулась, чтобы смахнуть две крупные жгучие слезы, которые, как огнем, обожгли ее высохшие щеки.

Бенжамен и Гийом все еще сосали — маленькие обжоры, которых ничто не отвлекало от еды. Марианна переложила сына к другой груди. Шарлотта следила за тем, чтобы ребенок не слишком больно кусал ее. Если бы все кругом не смеялись так громко, можно было бы услышать, как журчит молоко, этот крохотный ручеек, вливавшийся в единый поток жизненных соков, питая землю, заставляя трепетать могучие деревья под живительным июльским солнцем. Повсюду щедрая жизнь пускала ростки, творила, множилась, кормила. И ради вечного дела жизни вечный источник молока струился по всему миру.

КНИГА ШЕСТАЯ

I

Как-то воскресным утром Норине и Сесиль, которые, несмотря на праздничный день, не прекращали трудиться, сидя по обе стороны рабочего столика, заваленного заготовками нарядных бонбоньерок, был нанесен визит, повергший обеих в отчаяние и ужас.

Их уединенная, скрытая от чужих глаз жизнь до этого дня текла мирно, без особых горестей, если не считать заботы о том, как бы свести концы с концами и отложить немного денег, чтобы три-четыре раза в год вносить плату за квартиру. Восемь лет они прожили вместе на улице Федерации, неподалеку от Марсова поля, в большой, веселой и светлой комнате, кокетливая опрятность которой составляла предмет их гордости. И сын Норины беззаботно рос под опекой своих двух матерей, одинаково любящих и нежных; в конце концов мальчик начал их путать; у него была мама Норина и мама Сесиль, и он, пожалуй, не сразу бы ответил на вопрос, какая из двух его настоящая мать. Они работали только для него, они жили только им, одна из них — все еще красивая в свои сорок лет, спасенная от окончательного падения этим запоздалым материнством, другая, остававшаяся девочкой без малого в тридцать лет, перенесшая на племянника всю нерастраченную нежность возлюбленной и жены, которой ей не суждено было стать.

Итак, в это воскресенье, около девяти часов утра, настойчиво постучали два раза. Когда дверь открылась, в комнату вошел коренастый парень лет восемнадцати. Темноволосый, с квадратной физиономией, резко очерченным подбородком и светло-серыми глазами, он был одет в старую, рваную куртку, а на голове у него красовалась черная драповая фуражка, порыжевшая от времени.

— Простите, — проговорил он, — здесь живут сестры Муано, картонажницы?

Норина стоя смотрела на него, охваченная внезапной тревогой. Сердце ее сжалось, словно предчувствуя опасность. Она, бесспорно, где-то видела это лицо, но в памяти возникало лишь далекое прошлое, какая-то смутная опасность, которая вернулась вновь, чтобы искалечить ее жизнь.

— Да, здесь, — ответила она.

Не спеша молодой человек обвел глазами комнату и скорчил недовольную гримасу, ибо, по-видимому, он ожидал попасть в более богатую обстановку. Затем взгляд его задержался на ребенке, который, как подобает примерному мальчику, читал книжку и на минуту поднял голову, чтобы посмотреть на вошедшего. За-кончив осмотр комнаты, гость бросил беглый взгляд на другую женщину, находившуюся здесь, на худенькую, хрупкую Сесиль, которая испуганно смотрела на незнакомца, чувствуя, как на нее надвигается что-то страшное, неведомое.

— Мне сказали, четвертый этаж, дверь налево, — снова заговорил незнакомец. — А все-таки я подумал, не ошибся ли, мне ведь кое-что известно, о чем не всякому скажешь… Не совсем, видите ли, ловко получится. И, конечно, раньше чем сюда явиться, я хорошенько все обдумал.

Юноша растягивал слова и не сводил своих бесцветных глаз с Норины, окончательно убедившись, что вторая женщина слишком молода, чтобы быть той, которую он ищет. Видя, что она чуть ли не дрожит от волнения и старается что-то припомнить, незнакомец счел нужным продлить пытку. Наконец он решился:

— Я именно тот, кого ребенком отдали на воспитание кормилице в Ружмон, зовут меня Александр-Оноре.