— Наконец он у нас в руках! — воскликнул Лабок. — Господин Гурье разъяснил мне, что если мы доведем дело до конца, то разорим завод… Допустим, что суд присудит заплатить мне десять тысяч франков; сотня людей может предъявить такой же иск, так что господину Люку придется выложить целый миллион. И это еще не все: он должен будет вернуть ручей, разрушить уже возведенные сооружения и лишиться той прекрасной, свежей воды, которой так гордится… Вот ловко-то получится, друзья мои!
Все торжествовали при мысли о возможности разорить завод, а главное, нанести удар этому Люку, этому сумасшедшему, который задумал уничтожить торговлю, право наследования, деньги — словом, все самые почтенные устои человеческого общества. Один только Каффьо сидел, задумавшись.
— Я все-таки предпочел бы, — сказал он наконец, — чтобы иск возбудил город. Когда дело доходит до борьбы, эти богатеи всегда стараются загребать жар чужими руками. Где они, те сто человек, что предъявят иск заводу?
Даше вскипел:
— Эх, с каким удовольствием я подал бы иск, не находись мой дом по другую сторону улицы! А впрочем, посмотрим: ведь Клук протекает через двор моей тещи. Черт побери! Я непременно хочу принять участие в этом деле.
— Что ж, — продолжал Лабок, — ведь есть еще госпожа Митен; она находится в тех же условиях, что и я, ее хозяйство также страдает от исчезновения ручья… Вы возбудите дело, не правда ли, госпожа Митен?
Лабок пригласил г-жу Митен с тайным умыслом добиться от нее согласия на участие в затеянной им тяжбе; он знал, что красивая булочница, женщина мирная и порядочная, тщательно оберегает свое спокойствие и уважает спокойствие других. Булочница рассмеялась.
— Ну, какой же ущерб нанесло моему хозяйству исчезновение Клука? Нет, сосед, по правде говоря, я отдала приказание не брать ни капли этой отвратительной воды, потому что боялась испортить желудки своих клиентов… Вода была такая грязная и так дурно пахла, что в тот же день, как нам вернут ручей, нужно будет не пожалеть денег и отвести его под землю, как это и собирались сделать когда-то.
Лабок притворился, будто не расслышал ее слов.
— Но все-таки скажите, госпожа Митен, ведь вы с нами, у нас же общие интересы, и если я выиграю процесс, вы будете заодно со всеми прибрежными домовладельцами?
— Там посмотрим, — ответила уже серьезно красивая булочница. — Если суд будет правый, я буду на стороне правосудия.
Лабоку пришлось удовольствоваться этим неопределенным обещанием. Впрочем, злобное возбуждение, в котором он находился, лишило его всякого благоразумия; лавочник уже торжествовал победу над теми, как он выражался, сумасбродными социалистическими затеями, которые за четыре года уменьшили его оборот почти наполовину. Это будет месть за все общество, вопил Лабок, сидя рядом с Даше и колотя кулаками по столу; осторожный Каффьо вел более сложную игру: он решил выждать, кто победит — старый Боклер или Крешри, — и только тогда окончательно стать на ту или другую сторону. А за своим столом, уставленным пирожными и сладкими напитками, дети, не слушая всех этих разговоров о предстоящей борьбе, беззаботно веселились, словно веселые птицы, выпущенные в небо навстречу свободному будущему.
Когда обитатели Боклера узнали об иске, учиненном Лабоком, и о том, что он требует двадцать пять тысяч франков, все были потрясены: это уже был ультиматум, открытое объявление войны. Дело Лабока давало боклерцам почву для объединения, разрозненные противники сплотились в готовое к бою войско и дружно выступили против Люка и его предприятия, против этого дьявольского завода, ковавшего гибель древнему, почтенному обществу. Надо было отстоять от врага власть, собственность, религию. Постепенно в борьбу втянулся весь Боклер; пострадавшие поставщики убеждали своих клиентов, и буржуа, напуганные новыми идеями, поддавались уговорам. Все, вплоть до скромного рантье, чувствовали, что над ними нависла опасность ужасной катастрофы, угрожающей гибелью их узко-эгоистическому существованию. Возмущались, негодовали и женщины: им представили дело так, будто в случае победы Крешри город превратится в сплошной гигантский притон, где они окажутся во власти любого прохожего, который пожелает их взять. Даже рабочие, даже умиравшие с голода бедняки тревожились и проклинали человека, пламенно желавшего их спасти: они обвиняли его в том, что он только увеличивает нищету, так как озлобляет хозяев и богачей и делает их еще безжалостнее. Но больше всего отравляли и возбуждали умы боклерцев те злобные нападки, которые обрушивала на Люка местная газетка, издававшаяся Лебле; по этому случаю она даже стала выходить два раза в неделю вместо одного. Ожесточение, которым были проникнуты появлявшиеся в ней статейки, производило сенсацию в городе; подозревали, что их автором был капитан Жолливе. Впрочем, его нападки сводились к тому, что он осыпал Люка и его дело несостоятельными и просто лживыми обвинениями, всей той нелепой грязью, которой обычно стараются забросать социализм, представляя в карикатурном виде его цели и оскверняя его идеалы. Однако на слабые головы невежественных людей подобная тактика действовала неотразимо, тем более что она сопровождалась различными сложными интригами; волна возмущения захватывала все более широкие круги; против возмутителя спокойствия поднялись все враждебные прогрессу классы, взбешенные тем, что растревожили их вековую клоаку по столь нелепому поводу. Подумать только! Кто-то затеял их примирить и привести в грядущий Город — Город здоровья, справедливости и счастья!
За два дня до разбора возбужденного иска в гражданском суде Боклера Делаво устроили у себя завтрак; они преследовали при этом тайную цель — повидаться и сговориться перед началом боя. Разумеется, были приглашены Буажелены, мэр Гурье, субпрефект Шатлар, судья Гом со своим зятем, капитаном Жолливе, и, наконец, аббат Марль. Дамы были приглашены, чтобы придать этой встрече дружески-интимный характер.
Шатлар, по своему обыкновению, зашел около половины двенадцатого к мэру, чтобы вместе с ним и его женой — все еще прекрасной Леонорой — отправиться и Делаво. С тех пор как началось процветание Крешри, Гурье мучили тревожные сомнения. Он с самого начала почувствовал, что в умах сотен рабочих его большой башмачной фабрики на улице Бриа словно пошатнулись какие-то устои, пронеслось веяние каких-то новых идей и возник угрожающий призрак ассоциации. Гурье спрашивал себя, не лучше ли ему уступить и примкнуть к этой ассоциации. В противном случае успех ее, несомненно, разорит его. Но тут же у Гурье началась тайная, от всех скрываемая внутренняя борьба; в душе мэра еще не зажила рана, невольно нанесенная ему Люком и сделавшая Гурье личным врагом молодого инженера: сын мэра, Ахилл, рослый юноша, с независимым характером, порвал с ним и поступил на работу в Крешри, где он и поселился возле Ма-Бле, своей романтической гордой возлюбленной. Гурье запретил произносить в его присутствии самое имя неблагодарного сына, дезертировавшего из рядов буржуазии и перешедшего на сторону Люка, этого врага общественного порядка и спокойствия. И хотя старик в этом не признавался, уход сына увеличивал его тайную тревогу, глухие опасения, что, быть может, и ему придется когда-нибудь последовать за Ахиллом.
— Вот скоро и процесс, — сказал мэр, увидя Шатлара. — Лабок заходил ко мне насчет кое-каких бумаг. Он все еще хочет втянуть город в это дело, и очень трудно отказать ему в поддержке после того, как мы изо всех сил толкали его на предъявление иска.
Субпрефект только улыбнулся.
— Нет, нет, друг мой, послушайте меня, не впутывайте город в это дело… Вы были настолько благоразумны, что вняли моим доводам и не возбудили иска, предоставив действовать этому неукротимому Лабоку, который жаждет мести и побоища. Прошу вас, ограничьтесь по-прежнему ролью зрителя; вы всегда успеете воспользоваться плодами победы Лабока, если только он победит… Ах, друг мой, если б вы только знали, как выгодно ни во что не вмешиваться!
Шатлар жестом подкрепил свою мысль и рассказал затем, какой он вкушает мир с тех пор, как стал всеми забытым субпрефектом Боклера. В Париже дела шли все хуже; здание центральной власти понемногу разваливалось, близилось время, когда буржуазное общество или само распадется, или будет сметено революцией; и Шатлар, как истый философ-скептик, желал только одного: дожить до этого времени без особых осложнений в том теплом гнездышке, которое он себе подыскал. Поэтому вся его политика сводилась к тому, чтобы не мешать событиям идти своим чередом и уделять им как можно меньше времени и внимания; впрочем, Шатлар был уверен, что правительство, агонизирующее под бременем тяжелых затруднений, будет только благодарно ему за такую тактику. Субпрефект, о котором никогда ничего не слышно, который с таким умом освободил правительство от всяких забот о Боклере — да это же сущая находка! И политика Шатлара приносила прекрасные плоды: о нем вспоминали только для того, чтобы воздать ему хвалу; а он тем временем продолжал мирно хоронить умирающее общество, коротая последние годы своей жизни у ног прекрасной Леоноры.