V
Люк лег и потушил свет; он устал телом и душою и надеялся, что крепкий сон избавит его наконец от лихорадочного волнения. В обширной комнате было темно и тихо; несмотря на это, молодой человек не мог сомкнуть глаз: мучительная бессонница жгла его, он весь был во власти одной упорной, гложущей мысли.
В его воображении вновь и вновь возникала Жозина, перед ним вставало подернутое легкой дымкой ее детское лицо, дышавшее грустным очарованием. Люк вновь увидел ее, в слезах, голодную, перепуганную у ворог «Бездны»; затем — в кабачке, когда Рагю выбросил бедняжку за дверь с такой грубостью, что ее изувеченная рука обагрилась кровью; потом он увидел ее на скамейке близ Мьонны, покинутой во тьме трагической ночи, когда ей оставалось лишь броситься в воду, увидел, как она утоляет свой голод, точно жалкое, бездомное животное. И в этот ночной час, после неожиданных, почти бессознательных открытий, на которые его за последние три дня натолкнула судьба, перед Люком снова возникла картина человеческого труда — труда, столь несправедливо распределяемого, презираемого, как нечто социально постыдное, обрекающего большую часть человечества на ужасную нищету; и страшная судьба этой печальной девушки, так глубоко затронувшей его душу, предстала перед Люком как воплощение судьбы самого труда.
И тогда мучительные, неотвязные видения обступили Люка. Он вновь ощутил ужас, веявший над мрачными улицами Боклера, вдоль которых двигался поток отверженных, вынашивающих тайные помыслы о мести. Он вспомнил речи Боннера и вновь ощутил дыхание революции, революции обдуманной и неизбежной, которая приближалась с каждой безработицей, когда судорога сжимает пустые желудки и семьи тружеников, лишенные самого необходимого, голодают в убогих, холодных лачугах. Перед ним вновь возник Гердаш, его наглая, разлагающая роскошь, прожигание жизни, отравляющее человека, которое довершало разрушение привилегированного класса — этой горстки буржуа, пресыщенных ленью и неправедным богатством, похищенным у сотен тысяч рабочих. Даже в Крешри, на чугуноплавильном заводе, где царствовало какое-то первобытное благородство, где ни один рабочий не жаловался, наблюдалась все та же безотрадная картина: все те же многовековые человеческие усилия, люди, словно пораженные проклятием, словно оцепеневшие в вечном страдании, без какой-либо надежды на всеобщее освобождение от рабства, на то, что когда-нибудь весь род человеческий вступит наконец в Город справедливости и мира. И Люк снова видел и слышал, как Боклер трещит по всем швам: братоубийственная борьба велась не только между классами, разрушительное брожение проникло в семьи, и ветер безумия и ненависти, проносясь над городом, будил в сердцах ярость. Чудовищные драмы оскверняли домашние очаги, сталкивали в сточные канавы отцов, матерей и детей. Люди лгали, крали, убивали. Вследствие голода и нищеты участились преступления, женщины продавались, мужчины пьянствовали; человек превращался в исступленное животное, стремившееся удовлетворить свои порочные вожделения. Множество зловещих признаков говорило о неизбежной и близкой катастрофе; старое здание, все в грязи и крови, должно было неминуемо рухнуть.
Люк был потрясен этими ужасающими видениями позора и кары; он скорбел всей силой жившей в нем любви к человечеству; и тогда из глубины густого мрака перед ним вновь возник бледный призрак Жозины: улыбаясь своей кроткой улыбкой, она с трогательным призывом протягивала к нему руки. С этой минуты Люк видел только Жозину; на нее, казалось ему, должно обрушиться источенное червями, изъеденное проказой здание социального строя. Эта маленькая, хрупкая работница с поврежденной рукой — горестное олицетворение работницы по найму — становилась как бы единственной жертвой: конечно же, она умрет с голоду, проституция столкнет ее в клоаку, ее, чья прелесть так поразила Люка. Он страдал ее страданиями, его безумная мечта о спасении Боклера воплотилась в стремление спасти Жозину. Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила дала ему всемогущество, он превратил бы этот город, насквозь отравленный эгоизмом, в Город счастья и солидарности, чтобы Жозина была в нем счастлива. И Люк понял, что эта мечта зародилась в нем давно, еще с той поры, когда он жил в Париже, в бедном квартале, среди безвестных героев и скорбных жертв труда. То была как бы смутная тревога о каком-то будущем, которого Люк не решался себе ясно представить, о какой-то миссии, тайно зревшей в нем. И вдруг среди душевного смятения, во власти которого он все еще находился, Люк почувствовал: наступил грозный, решающий час. Жозина умирает с голоду. Жозина рыдает, и этого дольше терпеть нельзя! Надо действовать, надо немедленно прийти на помощь безмерной нужде и страданию, надо покончить с несправедливостью!
Разбитый усталостью, Люк наконец все же забылся. Вдруг ему почудилось, будто его зовут какие-то голоса; он вздрогнул и проснулся. Откуда донеслись до него далекие жалобы, отчаянные призывы несчастных, находящихся в смертельной опасности? Люк приподнялся, прислушался, но ухо его уловило лишь смутный трепет ночи. Его сердце томительно ранила мысль, что в эту самую минуту миллионы несчастных изнемогают под гнетом социальной несправедливости. Но когда, охваченный дремотой, Люк, содрогаясь, опять склонился на подушки, голоса послышались вновь и вторично заставили его приподнять голову и прислушаться. В полусне все ощущения усиливались, приобретали необычайную остроту. И с этой минуты, едва Люк пытался забыться, голоса становились громче: казалось, они отчаянно зовут его взяться за какое-то неотложное дело; какое, этого он не мог бы сказать, хотя и чувствовал, что время не терпит. Куда бежать, чтобы скорее оказаться на поле битвы? Что делать, как бороться и обеспечить победу? Он этого не знал и жестоко мучился в смутном безысходном кошмаре. Казалось, в полной темноте медленно разгорается робкая заря, неумолчные голоса настойчиво просят Люка выполнить какое-то недоступное его сознанию дело. Но вот все эти голоса покрыл чей-то кроткий голос, голос Жозины, жалобный, умоляющий. Осталась она одна; Люк вновь почувствовал на своей руке мягкую ласку ее поцелуя; он вдохнул аромат букетика гвоздик, который бросила ему Жозина, и ему показалось, что их неукротимое благоухание наполняет всю комнату.
Люк уже не старался заснуть; он попытался стряхнуть с себя лихорадочное состояние и хоть немного успокоиться. Молодой человек снова зажег свечу, поднялся и начал ходить по комнате. Он старался ни о чем не думать, чтобы освободить таким путем свой мозг от владевшей им неотступной мысли. Он обратил внимание на окружавшие его предметы, стал рассматривать висевшие на степах старинные гравюры, старомодную мебель, говорившую о мирном нраве доктора Мишона и о его привычке к научным занятиям; в этом почтенном жилище царила атмосфера доброжелательства, здравого смысла и мудрости. Затем его целиком поглотила библиотека доктора — большой застекленный шкаф: в нем старый фурьерист и сен-симонист собрал полную коллекцию социологических работ, которыми он увлекался в молодости. Тут можно было найти труды всех социологов, всех предтеч новых идей, всех апостолов нового Евангелия: Фурье, Сен-Симона, Огюста Конта, Прудона, Кабе, Пьера Леру и других, вплоть до их безвестных учеников. Люк со свечой в руке разбирал имена и заглавия на корешках томов, считал книги, удивлялся их числу — множеству этих некогда брошенных добрых семян, спасительных слов, дремавших здесь в ожидании жатвы.
Многие из этих книг Люк уже читал: он знал важнейшие места большинства из них. Философская, социальная и экономическая система каждого из авторов была ему хорошо знакома. Но сейчас все они были собраны вместе, в одну сплоченную семью, и Люк чувствовал дыхание чего-то нового, веявшего от них. Никогда еще не возникало у него такого отчетливого ощущения их силы, их ценности, всей значительности того шага вперед, который был сделан ими в истории человеческой мысли. То была целая фаланга, авангард будущих веков, за которым постепенно последует гигантская армия народов. Когда Люк увидел их здесь стоящими рядом, в мирном смешении томов, он был поражен мощной силой, которая таилась в их союзе, — силой их глубокого братского единства. Люк знал об идейных противоречиях, которые некогда разделяли этих мыслителей, об ожесточенной борьбе, которую они вели между собой; но сейчас все они казались ему братьями, примиренными общим Евангелием, — теми единственными, окончательными истинами, которые они возвестили. Великая заря разгоралась в их произведениях: то была любовь к человечеству, сочувствие к обездоленным, ненависть к социальной несправедливости, вера в спасительный труд.