Изменить стиль страницы

Ученикам разрешали свободно бегать по заводу в перерывах между занятиями: предполагалось, что это ближе ознакомит их с трудом и обогатит элементарными познаниями о процессе производства.

Люк был рад снова увидеть своего внука Мориса; он пригласил детей войти в цех. Они засыпали его вопросами; Люк объяснил им устройство печей и даже приказал пустить печи в ход: ему хотелось показать детям, что достаточно Клодине или Селине повернуть рычажок — и из печей польется сверкающим потоком расплавленный металл.

— Знаю, я уже видел это, — сказал девятилетний Морис с важностью смышленого и наблюдательного мальчика. — Дедушка Морфен однажды показал мне работу этих печей… Но скажи, дедушка Фроман, правда ли, что когда-то были печи высотой с гору и что приходилось день и ночь жариться возле них, чтобы выплавить чугун?

Все рассмеялись.

— Конечно, правда! — ответила за Люка Клодина. — Дедушка Боннер часто мне рассказывал об этом; да и тебе следовало бы знать об этих печах, дружок Морис: ведь твой прадед, Морфен Большой, как его называют поныне, был одним из тех героев, что некогда боролись с огнем. Он жил там, наверху, в пещере, и никогда не спускался в город, круглый год следя за своей огромной печью, за этим чудовищем, развалины которого и теперь еще виднеются на склоне горы, подобно руинам древней, разрушенной башни.

Морис, широко раскрыв глаза от удивления, слушал девушку со страстным интересом ребенка, которому рассказывают чудесную, волшебную сказку.

— Знаю, знаю! Дедушка Морфен уже говорил мне о своем отце и о доменной печи высотой с гору. Но я решил, что он просто выдумал эту историю, чтобы позабавить нас: ведь он горазд на выдумки, когда ему хочется нас рассмешить!.. Так это, значит, правда?

— Конечно, правда, — продолжала Клодина. — Наверху находились рабочие, которые загружали домну рудой и углем, а внизу вечно хлопотали другие рабочие, наблюдавшие за тем, как бы у чудовища не испортился желудок: это нанесло бы тяжелый ущерб.

— И так продолжалось семь или восемь лет подряд, — сказала другая девушка, Селина, — в течение семи или восьми лет чудовище пылало, как кратер вулкана, нельзя было дать ему хоть чуточку охладиться: охладись домна — и пришлось бы вскрывать ей брюхо, прочищать ее и отстраивать почти заново, а сколько бы ушло на это денег!

— Теперь ты понимаешь, миленький Морис, — сказала Клодина, — что Морфену Большому, твоему прадеду, приходилось нелегко; ведь он все эти семь или восемь лет не отходил от огня, не говоря уже о том, что через каждые пять часов нужно было прочищать кочергой выходное отверстие печи, и оттуда лился огненный поток, возле которого рабочие жарились, как утка на вертеле.

Дети слушали в изумлении; но тут они расхохотались. Вот так утка на вертеле! Морфен Большой — и вдруг жареная утка!

— Ну, — сказал Людовик Буажелен, — я вижу, тогда не слишком-то весело было работать. Люди, верно, очень уставали.

— Конечно, — подтвердила его сестра Алина, — я рада, что родилась позже: теперь работа — одно удовольствие.

Тем временем лицо Мориса вновь приняло серьезное выражение: он размышлял, стараясь уместить в своей маленькой головке все те невероятные вещи, о которых только что услышал.

— А все-таки дедушкин отец, как видно, был очень сильный, — заключил он наконец. — Может быть, оттого-то теперь живется лучше, что он так много потрудился тогда.

Люк молчал и улыбался; эта верная мысль мальчугана привела его в восхищение. Он поднял Мориса в воздух и поцеловал в обе щеки.

— Ты прав, малыш! И если сам ты будешь работать от всего сердца, твои правнуки будут еще гораздо счастливее… Да и теперь, сам видишь, никто уже не жарится, как утка.

Люк отдал распоряжение, и батарея электрических печей вновь заработала. Клодина и Селина простым движением руки включали и выключали ток. Печи загружались рудой, происходила плавка, и движущаяся лента через каждые пять минут увозила по десяти раскаленных болванок металла. Детям захотелось самим пустить в ход механизм печей; как радостна была для них эта легкая работа после звучавшего, как легенда, рассказа о труде Морфена; труд его казался им подвигом гиганта-страдальца, обитателя исчезнувшего мира.

Но кто-то появился в дверях цеха, и встревоженные школьники бросились врассыпную. Люк снова увидел Буажелена: тот, стоя на пороге, наблюдал за работой печей подозрительным и гневным взором обеспокоенного хозяина, вечно опасающегося, как бы рабочие не обокрали его. Буажелена часто видели в различных цехах завода; он растерянно бродил повсюду, горюя, что не может сразу осмотреть все огромное пространство завода, и все более и более терял голову при мысли, что терпит каждый день миллионные убытки и все-таки не может сам проследить за работой всего этого множества людей, которые были источником его колоссальных доходов. Рабочих было слишком много, он не мог сразу охватить взором всех и был не в силах управлять своим огромным предприятием: это бремя давило на него, словно каменные своды. Всю жизнь прожив в праздности, он был вконец измучен и сбит с толку своими бесплодными скитаниями по заводу; Люк почувствовал глубокую жалость к Буажелену, он хотел было подойти к нему, попытаться успокоить и незаметно отвести домой. Но Буажелен был настороже: он отскочил назад и убежал, затерялся в огромных цехах.

Утренний обход Люка был закончен; он вернулся к себе. С тех пор как город так неудержимо разросся, Люку стало не под силу обходить его целиком: он прогуливался по многочисленным кварталам, следя спокойным и радостным взглядом творца, как его творение расширяется и постепенно захватывает все пространство равнины. В тот день он еще раз заглянул в послеполуденное время на Главные склады, а потом, уже в сумерки, зашел на часок к Жорданам. В маленькой гостиной, выходившей окнами в парк, Люк застал Сэрэтту, учителя Эрмелина и аббата Марля; Жордан, завернувшись в большой плед, лежал на диване; глядя на заходящее вдали солнце, он, как всегда, был погружен в размышления. Доктор Новар, этот чудесный человек, недавно умер сред роз своего сада, проболев всего несколько часов; он умер, жалея лишь о том, что ему не удастся дожить до осуществления стольких прекрасных вещей, в которые он сначала не слишком-то верил. И теперь Сэрэтта принимала у себя только учителя и священника — в те редкие дни, когда они уступали старой привычке встречаться друг с другом у Жорданов. Семи-десятилетний Эрмелин, выйдя в отставку, доживал свой век, глядя с горечью и озлоблением на то, что совершалось вокруг. Ой дошел до того, что находил даже аббата Марля слишком умеренным; аббат был старше учителя на пять лет; он видел со скорбью, что церковь его пустеет и его бог умирает, и замыкался в высокомерном, исполненном собственного достоинства молчании.

Люк сел около Сэрэтты — молчаливой, кроткой и терпеливой; учитель старался расшевелить аббата, повторяя свои прежние обвинения, обвинения республиканца-сектанта, приверженца сильной государственной власти.

— Да ну же, аббат! Раз я согласен с вами, поддержите и вы меня!.. Ведь наступает конец света: в детях взращивают страсти, те плевелы, которые мы, воспитатели, некогда старались вырывать. Если снять узду с анархической личности каждого ребенка, как сможет государство обрести в его лице дисциплинированного гражданина, воспитанного для служения обществу? Если мы, сторонники единственно разумного метода воспитания, не спасем республику, она погибнет.

С того времени как Эрмелин стал упорно толковать о спасении республики от тех, кого он именовал социалистами и анархистами, он перешел на сторону реакции и примкнул к священнику: им двигала ненависть к тем, кто обрел свободу без его помощи и не считаясь с его узкими взглядами упрямого якобинца.

— Говорю вам, аббат, что ваша церковь будет сметена, если вы не станете защищаться! — продолжал с еще большим возбуждением Эрмелин. — Конечно, ваша религия никогда не была моей. Но я всегда считал ее необходимой для народа, и, несомненно, католицизм был орудием, превосходно приспособленным для управления массами… Так действуйте же! Мы с вами заодно, отвоюем обратно души и тела, а там посмотрим.