— Отправимся, — сказал я ему, входя в дом, — но позавтракаем раньше и попросим вашу сестру сопровождать нас. Когда она это увидит своими собственными глазами, то поймет, что вы заслуживаете ее похвал и содействия.

— Я не знаю, в чем дело, — отвечала Фелиция, внося завтрак на прекрасном блюде из фигового дерева, — но я пойду с вами, Жан, если господин Сильвестр согласится быть инженером и если вы будете слушать то, что он скажет.

— Клянусь памятью Рутли! — вскричал Жан.

Он позавтракал с большим аппетитом. Фелиция надела короткую юбку, круглую шляпу и башмаки с железными гвоздями. Обыкновенно она одевалась по-деревенски. Горный костюм очень шел к ней: ее длинные черные косы спускались до колен, ее тонкая и красивая нога была необыкновенно изящна. Сила и любовь к работе в ее итальянской натуре соединялись с грацией и изяществом. Она ушла вперед с Тонино, который также надел костюм горца, необходимый для прогулок по таким крутым откосам. Тонино был очень красив и хорошо сложен, с приятным и приветливым выражением лица. Он был слишком тонок и смугл, чтобы нравиться окрестным жителям, но мне казалось, что когда-нибудь он произведет сильное впечатление на более утонченную натуру.

— Дадим пройти этой красивой парочке, — с добродушным видом сказал Жан, взяв свою палку с железным наконечником и подавая мне такую же. — Мы с вами поднимемся прямо и пройдем через поток. Это будет нелегко, предупреждаю вас, но вы, впрочем, бодры и крепки, да к тому же я хочу, чтобы вы знали все изгибы и падение нашего ручья, приносящего землю.

Подъем был действительно одним из самых трудных, а во многих местах даже опасным. Мы погибли бы там, если бы нас застиг дождь или буря; но погода стоял превосходная, и в главном потоке было немного воды. Мы могли убедиться, что он нигде не встречал серьезных препятствий, и если мы освободили бы его от некоторых скал, то в бурные дни он мог бы нам пригнать значительное количество земли. Один берег принадлежал Фелиции, другой Жану. Этот почти отвесный канал служил границей их имений.

Жан был в восторге и в волнении. Он говорил с быстрыми студеными ручьями, которые журчали над нашими головами и у наших ног.

— Ты можешь теперь сердиться, злючка, — говорил он прозрачной воде, которая при падении покрывала нас радужными брызгами. — Чем больше ты будешь ворчать, тем мы будем довольнее; думая нам сделать как можно больше зла, ты нам будешь приносить пользу!

Достигнув истоков, мы должны были вскарабкаться на гору, чтобы не быть унесенными главным течением, имевшим несколько десятков метров ширины. Удерживаясь за кустарники, росшие на утесе, мы могли исследовать выбоины, которые образовала вода при своем падении. Обнаженная почва дала нам возможность убедиться, что на недоступной и плотной скале лежали толстые слои прекрасной земли.

С большим трудом добравшись до вершины, мы нашли там Фелицию и ее двоюродного брата, ждавших нас на поляне, которая вследствие известковой зубчатой горы, возвышавшейся посередине, называлась «Килем». Мы изнемогали от усталости.

— Отдохните тут на солнце, — сказала нам Фелиция, — и выпейте молока, которое мы достали с фермы Земми.

— Не там ли случайно и помещик? — спросил Жан Моржерон.

— Нет, — он никогда не приходит туда, он не любит этого места, видя, что ничего не может сделать против зла, причиняемого водой. Мы видели только его пастуха. Это бесхитростный ребенок, и вы можете рассмотреть все без затруднений.

Мы встретили полдень на этой зеленой вершине, над которой возвышался последний утес. Ручей вытекал из соседнего глетчера, соприкасавшегося почти с вершиной горы, на которой мы находились. Я мог заметить, что по крайней мере в продолжение многих лет снег при таянии будет протекать по проложенному уже пути. Я также заметил, что почва, которую он подмывал, почти вся состояла из остатков старинного леса. Все согласовалось с нашими желаниями. Жан Моржерон вне себя от радости и восторга, утомленный ходьбою и разговором, опьяненный своими мечтами, утолив жажду молоком, пошел спать в шалаш Земми.

Более спокойный и способный переносить усталость, я еще бродил по поляне «Киль», где отдыхали Фелиция и Тонино, сидя в углублении, защищенном от солнца и ветра и устроенном, по всей вероятности, пастухами.

Конечно, я не намеревался следить за ними. Но случайно я заметил маленькую сцену, которая привлекла мое внимание.

Фелиция Моржерон сидела на траве, и ее голубые глаза были устремлены вдаль.

Тонино лежал около, как бы собираясь спать, но его глаза были открыты, и он смотрел на нее с выражением восторга и преданности. Он взял ее косу и в ту минуту, когда я проходил позади них, он прижал ее к своим губам и долго держал ее так. Сначала Фелиция ничего не видела, но, заметив, она резко выдернула косу и хотела ударить Тонино по щеке, но он рукой отразил удар. Она настаивала и ударила его по голове, называя глупцом.

Мне казалось, однако, что она серьезно не сердилась и едва сдерживала улыбку.

Что же касается его, то он смеялся, нисколько не раскаивался в своем поступке, не стыдился и не был испуган тем, что его поймали; он старался только схватить руку, которая его наказывала.

Я не знаю, видела ли Фелиция, что я был там, но внезапно она рассердилась и приказала юноше пойти посмотреть, спит ли в шалаше ее брат. Он повиновался, и г-жа Моржерон тотчас позвала меня, приглашая отдохнуть. Она поблагодарила меня за то, что я вернул энергию и надежду ее брату, и спросила, действительно ли я нахожу хорошим это предприятие.

— Если бы было иначе, — сказал я ей, — я никогда не подал бы ему подобной мысли.

— Вы были бы неправы, — возразила она, — надо во что бы то ни стало соглашаться с ним и доставлять ему удовольствие!

Мне не хотелось возобновлять прежний спор. Я ей сказал довольно внушительно, что никогда умышленно не буду разорять ее и невольно намекнул ей, что они слишком молода, чтобы отказываться от мысли о ль ном счастье в будущем. Она догадалась, о чем я думал, и по-своему истолковала сказанные мною слова.

— Вы полагаете, что я могу думать о замужестве? — сказала она, пристально смотря на меня.

— Я ничего не полагаю, но вам уже тридцать лет, вы красивы, можете и должны внушать любовь.

— Можно всегда внушить любовь, — возразила она, — но уважение?

— Если вам не в чем упрекнуть себя, кроме того несчастья, о котором вы мне говорили вчера, то, как мне кажется, вы достаточно уже искупили его, и было бы подлостью упрекать вас. Преданность брату должна возвысить вас в глазах честного человека. Что касается меня, то я нахожу вас достойной уважения, если вы на самом деле такая, какой выказали себя вчера; если ваша жизнь есть полнейшее самоотвержение и если вы беспрерывно работаете только для того, чтобы отплатить за сделанное вам добро.

— Если!.. Видите, вы сами говорите «если»! Это значит, «если» я только подумала бы о себе, понадеялась бы на малейшее личное счастье, то я не заслуживала бы того уважения, которым вы награждаете меня теперь.

— Всякое испытание имеет свой конец. Ваша ошибка — я употребляю это общепринятое слово, потому что не знаю, как назвать то, что при многих обстоятельствах могло быть только несчастьем, — имела такие серьезные последствия для вашего брата, что я подумал бы о вас дурно, если бы вы не загладили ее вашим искренним раскаянием и строгим поведением. Теперь вы имеете все данные, чтобы о вас составилось хорошее мнение, и честный человек удовлетворится этим.

— Я не хочу выходить замуж, — возразила она, — не хочу и не должна быть любимой и счастливой. Все, что у меня есть, должно принадлежать брату; муж бы не согласился на это и помешал бы мне всем жертвовать для Жана; но я очень хотела узнать, достойна ли я уважения, как вы это говорите. Я хочу более подробно рассказать вам мою историю.

— Уйди, — сказала она Тонино, который пришел объявить ей о том, что Жан все еще спит. — Не буди его и возвратись домой.

— Без вас?

— Без меня. Я должна поговорить с этим господином. Слышишь же? Торопись!