— Но почему же я не могу сделаться святым? — спрашивал я себя. — Разве я не совершил самого трудного? Разве я не поборол в себе гнев и не перенес с мужеством несчастья? Разве я не пережил отчаяния и не победил в себе чувства гордости? Я поступал как философ, как друг, как человек религиозный, как разумный отец испорченного ребенка, капризы которого он терпеливо переносит. Я испил эту чашу страданий до последней капли, но в ту минуту, когда я мог воспользоваться плодами моего благоразумия и доброты, злоба и ненависть наполнили мое сердце, и вместо того чтобы своим поцелуем восстановить мир, я задрожал от ужаса и гнева! Неужели же я снова становлюсь тем необдуманным и грубым человеком, которым дал слово не быть более?
Я возвратился к Фелиции, чтобы успокоить ее относительно странности моего поведения. Если бы я дал ей понять, что произошло во мне, она умерла бы от горя и стыда или случилось бы еще худшее: к ней вернулись бы воспоминания о ее постыдной страсти. Надо было уничтожить в ней сомнение и представиться наивным и доверчивым идиотом, роль которого я героически исполнял.
Выказывая ей мое доброе расположение и говоря о своей привязанности, когда сердце мое разрывалось от боли, я заставил ее улыбнуться. Но в этой полугрустной, полувероломной улыбке чувствовалось легкое презрение… но я перенес его.
Вскоре оно исчезло: Фелиция была слишком страстной натурой, чтобы, разлюбив одного, не перенести своей любви на другого. Она забыла Тонино с надеждой найти в себе чувство, которое раньше питала ко мне! Она готова была отдаться этому чувству, но чтобы ей удалось это, мне надо было самому испытать его…
Я не стараюсь говорить обиняками с осторожным и вольнодумным намерением заставить понять из моих слов более чем я хочу или могу сказать.
Разоблаченный брак может показаться нечистым для тех, которые видят в нем только мимолетные удовольствия и не вносят в него истинной и сильной любви. Но мой взгляд на брак был не таков: я женился на Фелиции не из расчета, не по дружбе, не из-за волокитства, но потому, что я всем моим существом любил ее. Все мои мысли, все стремления, все принадлежало ей. Мы оба были не настолько молоды, чтобы не предвидеть, что чувства наши остынут раньше, чем пройдет взаимное уважение и привязанность. Любовь поддерживается воспоминаниями чистых радостей первых дней, и только вера в прошлое делает ее незабвенной. Но отнимем от нее веру и уважение, и мы уже не найдем в ней святой радости. Для того чтобы из своей порочной жены сделать приятную любовницу, мне надо было бы отвергнуть любовь и надсмеяться над самим собой. Но я не мог шутить так, потому что испытывал слишком искреннее и сильное чувство.
Но, значит, надо было заставить себя позабыть все! Фелиция могла поступить так, потому что желала этого. Несмотря на то что она, быть может, ненавидела себя, она знала, что найдет возможность загладить прошлое; я же, не чувствуя ненависти и также мечтания найти возможность исправить все, не мог прогнать от себя мысли о прелюбодеянии, которое стояло между нами и мешало соединиться. С тех пор началась для нас роковая борьба. Несчастная женщина хотела снова приобрести власть надо мной, думая, что я вступаю в тот фазис духовной лености, когда уже более не испытывают желания возвыситься до идеала и снова принимаются за свои прежние привычки.
Фелиция выказала более ловкости и терпения, чем я ожидал от нее. Она притворялась, что преклоняется перед теми науками, в которые я старался погрузиться, чтобы скрыть мою тоску. Она стала снова боязливой, застенчивой, скромной и целомудренной, как в те дни, когда я боялся разделить ее любовь. Тогда Фелиция победила меня своим смирением и теперь опять старалась сделать то же, не обращаясь ко мне ни с упреком, ни с жалобой и украдкой вытирая слезы, вызванные моей мнимой озабоченностью.
Я был вскоре тронут ее нежностью и радовался, замечая свое волнение:
— Может быть, на меня нисходит благодать, — говорил я себе. — Может быть, мне теперь удастся забыть прошлое, и луч надежды осветит жизнь, в которой я отчаялся! Я снова увижу то дорогое для меня лицо, которое не могу более себе представить. Оно вновь приобретет свой ореол, чистый профиль и невинное выражение.
Госпожа Сильвестр исчезнет навсегда, и снова предстанет Фелиция Моржерон, та изящная и скромная девушка библейских времен, которая придет с кувшином воды на голове и скажет мне: «пей», и я не буду знать что ее рука подала мне яд и что благодаря ей я узнал ложь. О, я пожертвовал бы последними днями моей жизни, чтобы хоть одну минуту увидеть ее такой! Бывали минуты, когда мне хотелось ножом пронзить мое сердце и вырвать воспоминание, этого червя, точившего меня и мешавшего надеяться!
Наконец, настал этот день, которого я так наивно просил у судьбы. Фелиция отправилась в церковь не для молитвы, так как в действительности она не верила ни во что, кроме жизни, а для того, чтобы отдаться воспоминаниям, сосредоточиться и, может быть, постараться уверовать. Я писал, когда она вошла нарядная, оживленная, прекрасная и действительно помолодевшая. Я взглянул на нее. Она встала на колени и сказала:
— Помните ли вы ту арию, которая пришла мне в голову три года тому назад и которая, как вы сказали позже, пробуждала, провозглашала и внушала любовь? Я ее забыла и никак не могла вспомнить; она снова пришла мне на память в церкви. Хотите послушать ее?
— Нет, — живо ответил я, сам не зная, что говорю. Я раскаялся в моем ответе. Если она не проникла в его настоящий смысл, то по-своему поняла его.
— Вы ничего не любите из прошлого, — сказала она грустная и как бы разбитая. — Я слишком позволяла вам забывать «о нем».
Я ничего не забыл, но боялся найти свои воспоминания искаженными и обезображенными. Видя огорчение Фелиции, я стал просить ее пробудить струны дорогой скрипки. Она отказалась, говоря, что я это делаю из любезности, и она лучше пропоет арию вполголоса, чтобы напомнить ее мне. Фелиция запела ее тихо почти над самым моим ухом, и несмотря на то что у нее не было голоса, она вложила столько прелести и чувства в этот шепот, что слезы навернулись на мои глаза при воспоминании об арии, открывшей мое сердце и ум для любви, когда я слушал ее в первый раз. Я вспомнил, при каких обстоятельствах это очарование охватило меня, я вновь увидел местность, в которой тогда находился; мужественное и доброе лицо Жана появилось передо мной и улыбалось мне. Дыхание весны скользнуло по моим волосам, я почувствовал себя совсем молодым, как в ту минуту, когда волшебные звуки скрипки Тонино Монти наполнили воздух, который я вдыхал. Я поверил чуду, как человек, который уже испытал волшебное перерождение и возврат его считает возможным. Фелиция снова стала на колени возле меня и запела. Я забыл, что она умерла для меня, обнял ее и поверил, что ко мне вернулась любовь.
Но это не было мечтой: физическая страсть еще сильнее дала почувствовать отсутствие духовной любви. Пробуждение было ужасно; обманчивое опьянение вызвало рыдания, и Фелиция поняла, что я все знал!
Она притворилась, что поверила нервному возбуждению и, не расспрашивая, оставила меня одного. Будучи слишком взволнованным, я не заметил, что она догадалась, и думал, что у меня не вырвалось ни одного слова, намекавшего на мое отчаяние. Я был разбит, но не сделал низости, не оскорбил женщины, которая убивала меня. Кто знает, может быть, эта вспышка была для меня последней! Любовь творит чудеса, разве она не может заставить умолкнуть рассудок?
Но тогда я представил себе Фелицию, отдававшуюся в объятиях своего любовника тому опьянению, которое она испытывала со мной, и я сказал себе то, чего раньше не смел думать: для нее наслаждение — это сама любовь; она сильнее всего, и совесть ничего не значит перед ней! Она жила с этим богохульством и будет жить еще, так как без смущения изменяла любовнику, отдавалась ласкам мужа и сравнивала потом, которое наслаждение было сильнее. Она выказывала этим холодность сердца, причиной которой была нечистая совесть и извращенные чувства. Я напрасно старался извинить ее, я понимал, что она становилась мне если не ненавистной, так как ненависть есть еще любовь, то чуждой. Плотью эта женщина уже не принадлежала мне: ее красота больше не трогала меня. Я имел бы право искать ей другого мужа и сделал бы это со вниманием и добротой, как для родственницы или для дочери, не считая возможным ревновать. Любовь, которую она возбудила во мне, казалась мне чувственным порывом, я стыдился его и негодовал на самого себя! Если бы я отдался сильным необузданным чувствам, было очевидно, что я задушил бы ее после порыва.