Изменить стиль страницы

— От плохого настроения дуреешь, как от угара, — признался Назимов соседу и нервно зевнул.

— Бывает, — согласился сосед.

Вот и конец работы. Назимов снял фартук, отряхнулся, убрал инструмент. Бруно уже ждал его, позвал с собой:

— Идем, послушаем новости.

Назимов молча последовал за ним. Они спустились в подвал. Там уже были люди.

— Друзья, — ровным голосом начал Бруно, — я позвал вас, чтобы ознакомить с новыми сводками Совинформбюро. За последнее время войска Советской Армии освободили города Новгород-Волынский, Белую Церковь, Бердичев, Чудов, Кировоград… Еще я хочу прочесть вам показания унтер-офицера триста восемьдесят четвертой немецкой пехотной дивизии Фрица Байера, взятого в плен русскими. Фриц Байер был ранен на Волге. В октябре прошлого года после выздоровления его снова отправили на русско-германский фронт. Что же увидел он там? Он говорит, что из опытных, хорошо обученных кадровых солдат почти никого не осталось: все погибли. Сплошь и рядом части укомплектованы людьми, не нюхавшими пороха, непригодными к военной службе. Но и таких не хватает. По словам Фрица Байера, в батальоне, где он служил, дела были из рук вон плохи. От первой роты осталось всего шестнадцать человек, от третьей — девять. Командир батальона приказал им сражаться до последнего человека. Но Байер решил, что это бессмысленно. Он предложил своим солдатам бросить оружие, те согласились с превеликим удовольствием… Ну, что ты скажешь на это, Борис? Ты военный человек. В таких условиях можно долго воевать?

— Нельзя, конечно, — согласился Назимов. — Судя по всему, таких байеров в немецкой армии много.

— Значит, приближается конец войны, дни нацистов сочтены. Наша задача: объяснять это всем узникам, подбадривать их. Некоторые утверждают, что агитация сейчас не нужна — дескать, всем и так ясно. Это ложная и опасная мысль. Вы сами каждый день слышите, какие небылицы по радио распространяют гитлеровцы о Советской Армии. Среди узников еще могут найтись люди, которые поверят в эту брехню. Значит, если мы хотим и впредь остаться антифашистами, у нас нет основания успокаиваться…

Бруно говорил недолго. Он не остер на язык. К тому же страдает одышкой, голос у него глухой. И все же его слушали с великим волнением. Он говорил искренне, с душой, ему верили.

Когда люди расходились, Бруно придержал Назимова за локоть. Теперь глаза Баки улыбались. «Ну, отругай меня хорошенько!» — как бы говорил он. Но Бруно и не собирался отчитывать. Постоял, прислушиваясь к удаляющимся шагам людей, потом тихо сказал, что с Гансом очень плохо. Квадратный подбородок Бруно, пересеченный красным шрамом, дрогнул.

— Ганс хочет видеть тебя. Ты навести его. Да не теряй времени, иначе поздно будет, — добавил уже в дверях.

Как ни спешил Назимов в детский барак к Задонову, все же не мог по пути не зайти в ревир. Сразу ударил в нос удушливый запах всевозможных снадобий. Санитар в грязном белом халате указал Назимову, куда идти.

Ганс лежал вытянувшись во весь рост. Лицо бледное, словно полотно, нос заострился, все тело стало меньше, как бы ссохлось.

— Как ты себя чувствуешь, Ганс? — Назимов тронул руку учителя, она была холодна.

— Это ты, Борис? Успел все-таки… Я боялся… Прощай, друг. Если останешься жив, не забывай: нацизм и немецкий народ — не одно и то же. Это мое последнее завещание. Нацизм… лишь… злокачественная опухоль… на здоровом теле германского народа… Я боролся против нацизма… до последней минуты… Я говорил моим соотечественникам… наши народы должны жить в дружбе… с советским…. вся надежда, все бу…

Голос его все слабел. Слов уже невозможно было разобрать, но губы все еще что-то шептали. Вот он глубоко вздохнул, тело сразу вытянулось, расслабло и замерло. Назимов быстро схватил его руку. Пульса «е было.

Баки стянул с головы берет, несколько минут недвижно, как в карауле, постоял у изголовья покойника. Потом Назимов тихо вышел из палаты. Ему хотелось заплакать, но слез не было. Лишь спазмы перехватили горло.

У каждого штубендинста в бараке был свой угол. Этим преимуществом пользовался и Задонов, В штубе у него Назимов увидел Николая Толстого.

— Что случилось, Борис? — встревожился Задонов. — На тебе лица нет.

— Только что умер Ганс, — печально сообщил Назимов. Он пересказал друзьям предсмертное завещание учителя.

— Мы потеряли убежденного борца с фашизмом… Я хорошо знал Ганса, — говорил Толстый. — Что же, духом падать не след. Надо продолжить дело товарищей, павших в борьбе. Продолжать во имя жизни. Докладывайте, Борис. Что у вас нового? Видели наших общих друзей? Говорили? К какому выводу пришли? — Толстый остановил на Назимове выжидающий взгляд.

Баки тяжело вздохнул. Как бы желая отогнать гнетущие мысли, провел ладонью по лбу. Пальцы у него были длинные, тонкие, почти прозрачные.

— Видеть-то видел, да толку мало, — признался он. — Наши мнения не сошлись.

— Говорите яснее, — сказал Толстый, нисколько не удивившись.

Назимов как можно точнее, стараясь не упустить ни одной подробности, пересказал разговор с Зубановым и Королевым. Изложил ах точку зрения и свою.

Вывод таков, — закончил Назимов, — я не мог согласиться с ними, они — со мной.

— А вы твердо верите в свой план, в его реальность? — требовательно спросил Толстый, остановив Задонова, которому не терпелось вступить в разговор.

— Верю!

— Вы, тезка, намерены поддержать Бориса?

— Да, я на его стороне. Если мы правильно поняли задание центра, то другого пути у нас нет.

— Всё! — заключил Толстый. Обеими руками нахлобучил свою меховую шапку. — Я доложу центру. Будьте здоровы.

«Товарищи, будьте стойкими!»

Все узники Бухенвальда, кроме русских и евреев, через общество Красного Креста изредка получали посылки от родных и близких. Староста блока приносил посылки в распакованном виде в барак и вручал адресатам. По неписаному закону, установившемуся среди политзаключенных, часть полученных продуктов и вещей откладывалась в общую корзину. Эти бесценные дары, по указанию «Интернационального центра», раздавались в первую очередь детям и отдельным узникам, здоровье которых наиболее подорвано.

Вот и сегодня Отто принес в сорок второй блок с десяток посылок и разложил их на длинном столе. Рядом уже стояла корзина.

Был тот сравнительно тихий вечерний час, когда в бараке на некоторое время прекращается обычная суета: уже никто не теснится у суповых термосов, дневальные не стучат алюминиевыми мисками. Люди кое-как и ненадолго утолили острое чувство голода. На какое-то время все подобрели. Некоторые даже улыбаются, мурлычат песню.

Отто начал вызывать счастливчиков.

Один за другим они подходят к столу. Почти у всех блестят слезы на глазах. Иные подолгу разглядывают присланные вещи, поглаживают их трясущимися руками. Другие как-то странно притихли, прижав к груди драгоценную посылку — эту весточку из родных краев. Никто сейчас не кричит на людей, не торопит. Своими руками они перекладывают в общую корзину печенье, консервы, шоколад — столько, сколько считают возможным отложить, сколько велит им сердце. В случае мизерности пожертвования никто не скажет им: «Почему положили мало, почему скупитесь?» У кого повернется язык упрекнуть в скупости людей, стоящих на грани голодной смерти? Да они и не скупятся.

Пьеру де Мюрвилю сегодня пришла посылка от дочери из Парижа. Согбенный, небритый француз, закутанный в старый плед, медленными шагами приблизился к столу, благодарно поклонился Отто и стал худыми руками нежно поглаживать посылку.

— Спасибо, дочка, спасибо, родная, что не забываешь старого отца, — шептал он. Взял сверху часть продуктов, сколько уместилось в руках, положил в корзину. — Детям, детям отдайте! — скороговоркой произнес он.

У этого старца была широкая, отзывчивая душа. Он никогда не лакомился в одиночку присланными продуктами, всегда делился с другими. Вот и сейчас он отыскал Назимова, стоявшего в стороне, и протянул ему горсть печенья: