Изменить стиль страницы

«Орест» плыл в Африку. Швейцер перебирал в памяти прошедшие семь лет отчаяния и борьбы. Он рад был, что едет, но к этой радости по временам примешивалась грусть:

«Удовлетворение мое безгранично, — писал он в первом письме с борта „Ореста“. — Мысли мои возвращаются к той первой поездке, когда жена, мой верный помощник, плыла со мной. Я не перестаю мысленно благодарить ее за жертву, на которую она пошла, согласившись на мое возвращение в Ламбарене при подобных обстоятельствах».

«Орест» идет не спеша, и Швейцер знакомится с портами Западной Африки — Дакар, Конакри, Фритаун, Фернандо-По, Дуала...

В Дуале должна сойти единственная пассажирка. Она не дождалась порта и, как выразился Швейцер, «воспользовалась присутствием врача на борту» — родила. Помощь при родах и забота о матери, за неимением прочих медиков и даже просто пассажирок, взял на себя Швейцер. На Ноэля были возложены заботы о ребенке, и он узнал, какова температура в корабельном камбузе во время прохождения тропиков, потому что ему пришлось по восемь раз в день согревать молоко в бутылочке.

На пасху они уже были в Кейп-Лопесе (теперь он назывался Порт-Жантиль). И вот, наконец, берега Огове:

«...Я плыву „у края девственного леса“; проплывают мимо все те же доисторические пейзажи, те же тростниковые болота, те же вымирающие деревни, те же обтрепанные негры. Как бедна эта земля...»

И неожиданный вывод: «Бедна, потому что... богата ценным лесом!» Прежнее наблюдение Швейцера подтверждается: цели империалистической колонизации и истинной цивилизации противоположны. Колонизаторы развивают лесопромышленность, забирают народ из деревни. Швейцер предвидел и разорение деревень, и забвение ремесел, и голод, и порчу нравов сельского работника, оторванного от традиций своей деревенской общины. Предсказания доктора, к его сожалению, сбывались со стремительной быстротой. На реке только и разговоров было что о тайных обществах, об их членах, «людях-леопардах», которые, вообразив себя леопардами, нападают на жителей.

Пароход поднимается все выше по Огове, сквозь прекрасные и таинственные джунгли: «Трудно поверить, что в этом мире, затопленном лунным светом, затаилось столько ужаса и нищеты».

И вот полдень. Самый волнующий момент путешествия: замаячили впереди домики ламбаренской миссии!

«Сколько раз я переживал в мыслях этот момент с той самой осени 1917 года, когда мы с женой потеряли их из виду! Вот они снова передо мной, но нет со мной моей помощницы...»

Редко случалось, чтобы Швейцер, проявлявший необычайную сдержанность во всем, что касалось его личной жизни, писал о Елене с такой благодарной нежностью.

Новые трудности ему предстояло встретить одному, без ее плеча и ее помощи.

Они пристали, и, пока Ноэль наблюдал за разгрузкой, Швейцер «как во сне побрел» к своей больнице. Все заросло вокруг, едва заметна была тропинка к дому из рифленого железа. Кусты, деревья, высокая трава... Похоже на заросли, скрывавшие от людских глаз спящую красавицу... Спящая красавица... К чему же он относил столь поэтическое сравнение? К больнице, конечно. Палаты, хижины, кладовая — здания, на сооружение которых ушли недели и месяцы тяжкого труда, столько пота и нервов. От некоторых строений остались стены. Можно было бы въехать, но нет крыши, главное — нет крыши: на больных будет лить дождь, а сверху будет проникать беспощадное солнце. Прежде всего крыша. Африканские строения кроют матами или циновками, сплетенными из бамбуковых палок, к которым пришиты листья пальмы-рафии. Нужно было срочно доставить циновки.

Швейцер предвидел, что будут огромные трудности. Он не знал только, с какой стороны обрушится удар.

В первые же часы по возвращении стало ясно: нельзя и думать о работе, пока они не достанут циновки из листьев рафии. А циновки больше не плетут в деревнях. Габонцы и сами сидят в дырявых хижинах, потому что все работоспособное население ушло в лес, на работы. Это не значит, что африканцы больше не болеют. Напротив, больных стало еще больше. Однако это значит, что в деревнях невозможно найти плотника, некому плести циновки.

Швейцер и Ноэль садятся в лодку и отправляются по деревням. Ониходят издома в дом. Доктор вернулся! Все рады, у всех недуги, старые и новые — лечи, Оганга! Доктор тоже растроган встречей: его помнят, его уважают, наверное, любят тоже. Но он не может позволить себе благодушия: циновки, срочно циновки! Он пускает в ход уговоры, лесть, подарки. Наконец, угрозы: не будет циновок — он не будет лечить. Габонцы улыбаются: что, они не знают доктора Огангу?.. Он ведь, наверно, много денег получает за это — таково всеобщее убеждение. Все принимают его приезд как должное — приехал их доктор, будет лечить. А циновки, где же им взять циновки? Все же доктор набирает шестьдесят четыре циновки, и под проливным дождем смертельно усталые Швейцер и его помощник привозят их в миссию. Они сразу начали латать крышу в домике из рифленого железа. Только когда совсем стемнело, доктор без сил свалился на койку.

Он привез с собой незаконченную рукопись книги об апостоле Павле. Он надеялся писать по вечерам. У него так и не нашлось на это времени. Утром — больные, вечером — строительство допоздна. Он с трудом добирался до койки.

«Нет, не так я представлял себе первые дни по возвращении, — записывает Швейцер. — Проза африканской жизни уже взяла меня за горло и теперь не скоро отпустит».

Его письма-дневники полны описаний этой изнурительной прозы джунглей. Он выклянчивает циновки и очень спешит, потому что сезон дождей еще не кончился и по ночам бывают сильные бури. В такие ночи пациенты его, лежащие на полу, промокают насквозь. В двух случаях это кончилось трагически — есть от чего прийти в отчаянье. Швейцер пишет, что «даже его моральные принципы подвергаются порче»: он у всех теперь просит циновки, как в раннем детстве спрашивал у теток, приходящих в гости: «А что принесла?» Он лечит язвы, вызванные фрамбезией и сифилисом, при помощи довольно дорогого лекарства — стоварсола. Больных с этими язвами у него две трети, и он распускает слух, что стоварсол дают в обмен на циновки. У него уже двести циновок, но этого еще мало для крыши.

«Я в полном отчаянии, — пишет Швейцер, — и в часы, которые я мог бы отдать больным, требующим срочного лечения, или домашней работе, я разъезжаю в лодке и охочусь за циновками».

Как трудно заставить родственников пациентов и самих выздоравливающих помочь ему в работе. Он рассказывает им о благе будущих пациентов, но они глухи к этим абстракциям. Есть брат, друг, знакомый, родственник, соплеменник. Люди, которых они не знают, — чужие люди. «Однажды под вечер, — рассказывает Швейцер, — мне привезли раненого, которому нужно было срочно делать перевязку. Я попросил брата одного из своих больных, отдыхавшего у огня, чтобы он помог мне отнести носилки. Он притворился, что не слышит, а когда я повторил то же настойчивее, он ответил мне совершенно спокойно: „Не буду. Человек этот из племени бакеле; а я банупу“.

Обитатели берегов Огове сохранили привычку подкидывать ему голодных, безнадежно больных бедняков. Многие из них умирали, и это угнетающе действовало на других пациентов, потому что у Швейцера не было специального помещения для безнадежных. Он вспоминал при этом своих конкурентов-колдунов и некоторых европейских врачей, которые, не желая портить себе статистику, никогда не берут безнадежных. Швейцер не мог поступить с подобной благоразумной жестокостью. «Больница моя открыта для всех страдальцев, — пишет он. — Даже если я не смогу спасти их от смерти, то смогу, по крайней мере, выказать им свою любовь и облегчить их конец. А потому пусть уж приходят по ночам и кладут несчастных страдальцев у моей двери. Если мне удастся выходить хоть кого-нибудь из них, мне не придется беспокоиться о том, чтобы отправить их обратно. Слух о том, что бедняк снова может работать, снова может быть полезным, мгновенно достигнет его деревни, и как-нибудь ночью они придут и увезут его тайком, так же, как привезли».