Он вместе с Бабушкиным вышел на улицу, влез на империал омнибуса. Приехали в Гайд-Парк. Деревья уже пожелтели, под ногами шелестели багряные, сухие листья. Небо обволакивали два слоя туч: верхние — огромные, тяжелые, мрачные — висели неподвижно, а под ними бежали легкие серые облака.
— Вы заметили, — задумчиво сказал Ленин, — осенью лес словно вырубленный, редкий. Я, как приду сюда, все Россию вспоминаю. Вот в Сибири леса!. Необъятные, дремучие, — не чета этому, игрушечному…
Бабушкин кивнул.
В разных концах парка виднелись редкие кучки людей. Каждая группка слушала своего оратора, стоящего на небольшой трибунке.
— Что это? — удивленно спросил Бабушкин, прислушиваясь к резким звукам незнакомой речи.
— Это — «свобода по-английски»! — засмеялся Ильич. — Вот этот — длинный, худой, с впалыми, заросшими щетиной щеками — атеист. Видите, с каким жаром он доказывает: бога нет. А этот проповедник, — Ильич указал на молодого человека, сопровождавшего каждое свое слово плавными движениями рук, — наоборот, попович, офицер «Армии спасения»[25]. Он призывает всех молиться.
Бабушкин засмеялся.
— А вон те две старушки, — сказал он, — сперва спокойненько послушали поповича, потом перешли к соседней группе, к безбожнику, и — глядите — уже кивают ему головами: значит, согласны…
Вышли из Гайд-Парка. Ильич повел Бабушкина в собор Святого Павла. По дороге Ленин рассказывал о всех примечательных зданиях.
Возле одного из подъездов Ильич задержался, толкнул дверь. Прямо с улицы они вошли в комнату. Там не было никакой мебели, даже стульев. Вдоль всех стен, как в гардеробной, стояли деревянные стойки, похожие на вешалки. На них висели папки с газетами.
— Это читальня, — шепнул Ильич Бабушкину. — Таких в Лондоне много.
То и дело хлопала дверь. Каждый входящий — прямо в пальто и шляпе — снимал со стойки газету, читал, потом вешал на место и уходил.
— Удобная штука, — сказал Ленин, быстро пробежав глазами несколько газет. — Когда-нибудь мы у себя устроим такие же!..
Вернулись с прогулки уже под вечер. Владимир Ильич, веселый, оживленный, сидя за столом рядом с Бабушкиным, шутил, заразительно смеялся.
Иван Васильевич хмуро катал хлебный шарик.
— Сделали из меня не то барина, не то больного, — сказал он. — Отдыхай да отдыхай! Не привык я к этому!
И взмолился:
— Ну дайте мне хоть какую-нибудь работенку!
Ленин сразу стал серьезным.
— Работа вам будет! Не сомневайтесь! Пошлем вас на самый трудный, самый ответственный участок фронта. Но поймите — перед тяжелой битвой надо хоть немного отдохнуть! Вы же на мертвеца похожи!
— Я жилистый, не умру, — усмехнулся Иван Васильевич.
— Повторяю вам приказ партии: отдыхайте. А пока, чтобы времени зря не терять, — напишите для «Искры» свои воспоминания. Мы издадим отдельной книгой. Подробно расскажите всю свою жизнь…
— Что вы, право, Владимир Ильич! — смутился Бабушкин. — Я же не Карл Маркс, не Пушкин и не Суворов. Неловко, ей-богу…
— Никто не утверждает, что вы — гений, — сказал Ленин. — Но учтите, вы не для себя пишете, не для личной славы, не затем, чтобы показать: вот, мол, читайте, какой я хороший! Такая книжка очень нужна молодым рабочим, идущим в революцию. Пусть они учатся на вашей жизни, пусть видят, каким путем вы, рабочий человек, стали борцом за счастье народное.
— Попробую, — нерешительно сказал Бабушкин. — А еще какого-нибудь поручения нет?
— Попробуйте, попробуйте, Иван Васильевич, — вмешалась в разговор Надежда Константиновна. — А я пока могу предложить вам работку попроще…
Она встала, вышла в смежную комнату и вернулась с пухлой, затрепанной книжкой.
— Это «Письмовник» господина Берлинского, — сказала Крупская. — Будьте добры, перепишите отсюда десятка два писем.
— Каких? — спросил Бабушкин.
— Любых…
Не понимая, зачем это нужно Крупской, Иван Васильевич взглянул на обложку.
— «Полный русский письмовник, — прочитал он. — Письма на все случаи жизни: поздравительные, извинительные, пригласительные, укорительные, утешительные, благодарственные, рекомендательные, дружеские, любовные, шуточные и др.»
— Ловко! — усмехнулся Бабушкин, Наугад раскрыл книгу и прочитал вслух: — «Милая душечка, ненаглядная моя! Нежный голубок не так жестоко тоскует по своей сизокрылой томной голубке, как я, несчастный, терзаюсь по тебе в разлуке. Муки мои неописуемы: будто угль пылающий вставили в мою разверстую грудь заместо разбитого сердца. Пленительный образ твой преследует меня и при свете божьего дня, и во тьме ночной…»
Иван Васильевич озадаченно поднял брови, гмыкнул и перевернул страницу.
— «Любезная тетушка, — начал он читать новое послание. — Во первых строках моего письма спешу поздравить Вас и дражайшего дядюшку со светлым праздником рождества Христова. Премного благодарен Вам за то, что Вы устроили малого братика моего Михайлу к сапожнику в обученье. Господь-бог воздаст Вам за доброту Вашу…»
— Что за чепуха?! — недоуменно воскликнул Иван Васильевич, оглядываясь на улыбающихся Ленина и Крупскую. — Вы, конечно, шутите, Надежда Константиновна?! Зачем переписывать эту галиматью?
Крупская засмеялась.
— Нет, я не шучу. Письма действительно глупые. Но оно, пожалуй, и лучше. Перепишите их, а Владимир Ильич потом между строк напишет «тайными чернилами». И пойдут письма к искровским агентам в Россию. Если охранка заинтересуется, вскроет письмо — все в порядке: «голубок жестоко тоскует по своей сизокрылой голубке».
Бабушкин засмеялся.
— А может, мне самому сочинить письма? Все-таки придумаю что-нибудь попроще да поумнее.
— Нет, — сказал Владимир Ильич. — Не стоит! Поберегите умственную энергию для вашей будущей книги.
…С тех пор каждое утро Бабушкин переписывал по пять — шесть писем, одно глупее другого.
Это занимало час — полтора. А остальное время Бабушкин отдавал будущей книге. Поручение Ленина постепенно увлекло его. Каждый день он исписывал своим четким почерком стопку бумаги. Черкал, перечитывал, снова зачеркивал. Трудно и непривычно было ему писать книгу. И все-таки рукопись росла…[26]
Однажды вечером в комнату эмигрантов вошел Ленин. Бабушкин сидел, склонившись над бумагой.
— Мы же с вами договорились, — недовольно покачивая головой, сказал Ильич, — писать «Воспоминания» будете только до обеда, а потом — гулять.
Взглянув на часы, он велел Бабушкину быстро одеться.
— Куда мы торопимся? — спросил Иван Васильевич, натягивая пальто.
Ильич загадочно молчал.
Они поехали на вокзал. Там собралось еще несколько эмигрантов-революционеров. Вскоре к перрону, пыхтя, подкатил поезд.
Из роскошного спального вагона вышел нарядно одетый, представительный господин в модной шляпе с изящным чемоданчиком и палкой. Он прямо направился к Ильичу.
«Кто бы это?» — подумал Бабушкин, наблюдая, как веселый, франтоватый господин стремительно обнял Ленина, расцеловался с ним и с Крупской.
И вдруг он узнал приезжего. Да это же Грач! Живой, невредимый, всегда неунывающий Грач! Вот так встреча!
Он сразу вспомнил, как всего год назад в Москве получил от Грача свежие, только что прибывшие из-за границы пачки «Искры», нелегальные брошюры, письма от Ильича. Но потом Грач попал в тюрьму. Как же он очутился здесь, в Лондоне? Бежал?
Да, Грач бежал из Лукьяновской тюрьмы в Киеве.
Идя рядом с Лениным, он весело рассказывал, как целая группа политических заключенных — десять человек — бежали из тюрьмы: опоили снотворным надзирателей, связали часового, закинули стальную «кошку» с веревкой и матерчатой лестницей, свитой из разорванных простынь, на высокую стену, окружающую тюрьму, перелезли и удрали.
И Грач громко смеялся.
Ильич смотрел то на Грача, то на Бабушкина. Два бежавших царских узника, два стойких русских революционера шли вместе по лондонской улице. Как не похожи они! Бабушкин — невысокий, молчаливый, с исхудалым желтым лицом и красными, словно от вечного недосыпания, веками, — казался больным рядом с цветущим, жизнерадостным Бауманом.