В герцоге де Ларошфуко всегда и во всем было нечто не доступное определению. Он стремился участвовать в интригах с самого детства, в ту пору, когда не соблазнялся еще мелкими интересами, не бывшими, впрочем, никогда его слабостью, и еще не познал интересов важных, которые, с другой стороны, никогда не были его силою. Он не способен был ни на какое дело, и я не могу взять в толк, почему — ибо он обладал достоинствами, какие во всяком другом возместили бы те, коих он был лишен. Взгляду его недоставало широты, он не мог охватить разом даже то, что находилось вблизи, но здравый смысл (а в умозрительных рассуждениях даже весьма здравый), соединенный с мягкостью, вкрадчивостью и на редкость общежительным нравом, должен был искупить в нем в большей мере, чем это и впрямь случилось, недостаток проницания. Он неизменно отличался нерешительностью, но я, право, не знаю, чему ее приписать. Причиной ее не могло быть богатое воображение, ибо оно у него отнюдь не отличалось чрезмерной живостью. Ее нельзя объяснить также скудостью ума: не блистав им в деле, он всегда отличался основательностью суждений. Перед нами следствия этой нерешительности, причины же ее нам неизвестны. Он никогда не был воином, хотя был храбрым солдатом. Ему никогда не удавалось быть ловким придворным, хотя он всегда желал им стать. Он никогда не был полезным участником партии, хотя всю жизнь принадлежал к какой-нибудь из них. Застенчивость и робость, какие вы привыкли наблюдать у него в частной жизни, в делах оборачивались стремлением оправдаться. Он всегда полагал в этом нужду, и это его свойство вместе с его «Максимами», которые обнаруживают недостаток веры в добродетель, и с его поступками, которые всегда клонились к тому, чтобы выпутаться из затеянного дела с таким же нетерпением, с каким он в него ввязался, приводит меня к мысли, что было бы много лучше, если бы он, познав самого себя, постарался бы лишь прослыть самым учтивым придворным своего времени, — это ему удалось бы вполне. [122]

Герцогиня де Лонгвиль от природы наделена умом основательным, но еще в большей мере изощренным и изящным. Дарования ее, не поддержанные леностью, не показали себя в делах, в которые ее вовлекла ненависть к принцу де Конде и в которых удержали любовные интриги. В манерах ее была нега, пленявшая более, нежели блистанье даже прекраснейших, чем она, красавиц. Нега отличала даже ум ее, имевший в этом особую свою прелесть, потому что герцогине свойственны были внезапные и удивительные озарения. Недостатков у нее было бы немного, если бы кокетство не наделило ее ими во множестве. Поскольку страсти оставили политике лишь второе место в ее побуждениях, из героини могущественной партии она сделалась ее интриганкой. Благодать возвратила ей то, чего уже не могла предоставить жизнь в свете 126.

Герцогиня де Шеврёз, когда я узнал ее, не сохранила даже следов былой красоты. Мне никогда не случалось встречать никого, в ком, как в ней, живость ума заменяла бы глубину суждения. Эта живость нередко даровала ей просветления мысли, такие блистательные, что они казались вспышками молнии, и такие мудрые, что от них не отреклись бы величайшие люди всех времен. Однако способность эта проявлялась лишь от случая к случаю. Родись она в эпоху безбурную, ей и в голову не пришло бы подумать о деле. Полюбись ей настоятель картезианского монастыря, она от чистого сердца сделалась бы отшельницей. Герцог Лотарингский, сблизившись с ней, ввергнул ее в борьбу, герцог Бекингем и граф Голланд повели ее далее по этой стезе, г-н де Шатонёф на ней удержал. Она предалась борьбе как предавалась всему, что нравилось тому, кого она любила. Любила она без всякого разбору, лишь потому, что ей надобно было кого-нибудь любить. Не стоило труда даже навязать ей заранее намеченного любовника, но, раз его взяв, она уже преданно любила его одного. Она признавалась г-же де Род и мне, что по прихоти судьбы, как она выражалась, она всегда любила менее других того, кого более других уважала, не считая, однако, — добавляла она, — бедного Бекингема. Преданность страсти, которую можно назвать вечной, несмотря на то, что предметы ее менялись, не мешала ей иной раз ни с того ни с сего оказать ветреность, однако она раскаивалась в ней с пылкостью, которая совершенно с нею примиряла. Никогда еще никто не был столь равнодушен к опасности и никогда еще женщина не пренебрегала столь решительно соображениями щекотливости и долга: для нее они состояли лишь в том, чтобы нравиться своему любовнику.

Мадемуазель де Шеврёз, наделенная красотой в большей мере, нежели очарованием, от природы была глупа до смешного. Страсть придавала ей ума и даже серьезности и прелести, но лишь в присутствии того, кого она любила; однако вскоре она начинала обходиться с любовником, как обходилась обыкновенно со своими юбками: пока они нравились ей, она брала их к себе в постель, а через два дня с отвращением сжигала в печи.

Принцесса Пфальцская столь же ценила любовное кокетство, сколь дорожила глубиной чувства. По моему суждению, она ничуть не меньше [123] королевы Елизаветы Английской наделена была способностью управлять государством. Я наблюдал ее среди заговорщиков, наблюдал среди министров и всегда находил ее равно искренней.

Герцогиня де Монбазон была красоты замечательной. Однако наружности ее недоставало скромности. Высокомерие и бойкость речи в спокойные времена могли бы заменить ей недостаток ума. На нее нельзя было положиться вполне в делах любовных и совершенно нельзя в политических. Любила она одно лишь свое наслаждение и еще более свою выгоду. Я никогда не встречал никого, кто в пороках сохранил бы столь мало уважения к добродетели.

Если бы не было своего рода кощунством утверждать, что наш век знал человека более бесстрашного, нежели великий Густав и принц де Конде, я сказал бы, что это был Первый президент Моле. Уму его было далеко до его сердца. Однако действовали они в известном согласии, благодаря бывшему между ними сходству, которое, впрочем, оказывало себя лишь в дурном. Я уже говорил вам, что он не отличался умением говорить складно — это так, но ему свойственно было своеобразное красноречие, которое, пленяя слух, действовало на воображение. Блага государственного он желал более всего на свете, более даже, чем процветания семьи своей, которую любил, кажется, сильнее, нежели то пристало должностному лицу; но ум его был не довольно возвышенным, чтобы вовремя уяснить, в чем состоит благо, какое он в силах сотворить. Он преувеличивал значение своей власти и вообразил, будто сумеет сдерживать и двор и Парламент, но не преуспел ни в том, ни в другом. Зато сделался подозрительным для обеих сторон и таким образом с добрыми намерениями вершил зло. Этому во многом содействовали его предубеждения. Они были присущи ему в крайней степени: я даже замечал, что он всегда судил по людям об их поступках и никогда по поступкам о людях. Воспитанный в установлениях Дворца Правосудия, он во всем необычайном видел подозрительное. Нет более опасного умонастроения в тех, с кем приходится встречаться в деле, где обычные правила уже недействительны.

Некоторое участие, принятое мной в событиях, здесь описываемых, могло бы, пожалуй, придать мне смелости добавить сюда и мой портрет; но, не говоря уже о том, что мы никогда не знаем самих себя довольно для того, чтобы беспристрастно нарисовать собственное изображение, признаюсь вам: я испытываю столь живое удовольствие, предоставляя вам одной неограниченное право судить обо всем, касающемся до меня самого, что не отваживаюсь даже в тайниках моего ума составить хоть какое-нибудь о себе мнение 127. Итак, возвращаюсь к своему рассказу.

После того как вопрос о военачалии решен был описанным мной способом, приступили к собиранию средств, потребных для вербовки и содержания войск. Все корпорации и сословия внесли свою лепту, и Париж за одну неделю без родовых мук произвел на свет армию в полном ее составе. Бастилия сдалась, выдержав лишь для виду пять или шесть [124] пушечных залпов. Во время этой осады забавно было видеть, как в сад Арсенала, где располагалась батарея, женщины приносили стулья, словно явились слушать проповедь.