В конце марта 1917 года ночи были (помните?) ветровые. И Нольде шел, осторожно ступая по лунно-белой плоскости земли и слушая шумы весеннего ветра. Нагие еще деревья, перегнувшись через забор, стряхнули с ветвей вниз на землю свои сине-черные тени: тени шевелились на белой плоскости у ног, точно самописные чернильные знаки на колоссальном бумажном листе. Секунда затишья. И вдруг зашумело: вначале где-то далеко, потом ближе и ближе, внятнее и громче: белая плоскость у ног («Как странно», – подумал Нольде) будто качнулась, дрогнула, и всё – и самая плоскость, прижатая к подошвам ног, и лунный диск там, вверху, и деревья, и стены, и сам Нольде, недоуменно остановившийся и выронивший трость, и дома, столпившиеся вокруг, – всё, как-то странно качнувшись, стало, медленно-медленно дыбясь, запрокидываться неизвестно куда, выгибая свою белую поверхность. Нольде закрыл глаза. Знакомое уху долго жившего среди книг человека острое потрескивание и шелест переворачиваемой страницы, усиленное, точно микрофоном каким-то, в мириады раз, звучало все ближе и ближе, со страшной быстротой придвигаясь к нему: шелест превращался в шум, шум в гул, а гул в грохот урагана. Вот – загудело под ногами. Боясь разжать стиснутые веки, Нольде лишь слышал все, но слышал ясно: вот – дома, поднятые навзничь, падают на свои крыши; вытряхнутые из постелей и снов люди кричат, расплющиваемые спавшимися каменными стенами; коротким медным воплем ударили и стихли колокола, погребаемые под кирпичными грудами рухнувших колоколен. Вот леса хрустят, как растоптанные гигантом кучи валежника; озера – плеснулись вон из берегов; горы, прогудев обвалами, пали на свои вершины. Грохоты и гуды. Безумея, человек прильнул к стене, цепляясь за ее выступы: но стена качнулась, загрохотала и рухнула на него всеми своими камнями: сознания не стало.
Сначала это было смутное ощущение холода. Затем давление неизмеримой толщи, навалившейся сверху. Ни шороха, ни звука. Может быть, секунды, может быть, столетия то, что было когда-то, кажется, Нольде, отдавалось странному чувству безбытийности: было и нет. И только. Диковинен был лишь самый факт сознания: казался чем-то лишним и ненужным. Затлевала – тухла – опять затлевала мысль: как я, мысль, есьм. Затем смутно обозначилось и медленно крепло ощущение своего тела: тело лежало где-то там, далеко внизу, сплющенное толщей.
Сначала возможность движения казалась фантазмом. После забрезжило: а если?.. Решимость росла, оплотневала, – внезапно там, где толща и тело соприкасались, начало происходить нечто чудесное: будто обмен тяжестями: толща делалась легче и легче – тело тяжелее и плотнее. Вдруг толща дрогнула и поползла куда-то вбок, возвращая расплющенное в плоскость тело в прежнее трехмерье. Возник бледный блик. Где возник? У глаза. Чьего глаза? Какого-то Нольде, да, Генриха Нольде… да, да, приват-доцента Генриха Ивановича Нольде. Пытались старые опрокинутые вертикали распрямиться и стать на свои места. Приват-доцент Нольде тоже попробовал подняться на локте: вокруг молчали, сросшись стенами, дома. Нольде повел рукой – ткнулась в дерево: это был сбитый из досок ставень, прикрывший ему голову и грудь. Откуда это? Нольде стряхнул с себя ставень и осмотрелся: рядом с заколоченными окнами блестело обнажившееся окно какой-то витрины, очевидно и уронившей на него, Нольде, ставень, оторванный ветром.
Нольде поднялся на чуть дрожащих ногах, отыскал на земле трость и потрогал ею безобидный, из деревянных щелевок сбитый ставень.
– Изумительная иллюзия, – пробормотал он. Теперь все было ясно, кроме…
Нольде еще раз огляделся вокруг: было тихо. Лишь издалека близились чьи-то мерные шаги. Так же белела гигантской лунно-белой страницей с кляксами и странными знаками пляшущих черных теней на своей широко развернутой плоскости земля.
– Редкий пример иллюзии, – сказал уже смелее приват-доцент, – я где-то читал, кажется, у Лацаруса, о подобного рода феноменах. Если не ошибаюсь, в его «Исследованиях о…».
И Нольде зашагал по белой странице, тщательно прижимая подошвы к ее неподвижной поверхности. Теперь ему было все ясно, кроме…
Жан-Мари-Филибер-Блэз-Луи де Ку
– Вы наступили мне на тень. Отойдите прочь.
– Извольте: на расстояние двух скрещенных шпаг.
Клинки из ножен – и кавалер Жан-Мари-Филибер-Блэз-Луи де Ку, наткнувшись сердцем на сталь, превратился в тень и вознесся к райскому пределу.
Звякнула связка золотых ключей, и старый привратник спросил:
– Имя вашего патрона, чтобы я мог знать, чьим благословением ввести вас в рай.
– Жан-Мари-Филибер-Блэз-Луи де Ку.
– За пятью святыми не пропадешь, – улыбнулся ключарь, – подождите за порогом, пока я сбегаю к святому Жану.
Но когда райский ключарь возвратился, лицо его уже не улыбалось:
– Придется повременить. Святой Жан сказал: «Если у кавалера есть другие заступники, к ним и иди; у меня благословений не хватит – Жаны и Жаны, будто вся Франция сплошь из Жанов, а тут еще этот пятисвятка: пусть просит у Филибера, мне некогда».
– Что же, – ответил кавалер, стараясь быть вежливым (все-таки – небо), – ступайте к Филиберу, вряд ли он завален работой.
Но прошло малое время, и привратник, смущенно перебирая бородки золотых ключей, возвратился к порогу:
– Опять заминка, кавалер. Святой Филибер сказал: «Если вы ищете редких имен и вам нужен патрон без практики, идите лучше к Блэзу: у меня нет-нет да попадется пара-другая Филиберов, а у того – вот уж десять лет – кроме души Блэза Паскаля – ни души».
– Блэз, так Блэз, – сказал кавалер, – только торопитесь, я не привык околачивать пороги.
Ключарь ушел, и, когда снова возвратился, лицо его было печально и встревоженно.
– Плохо ваше дело, кавалер. Святой Блэз сказал: «Это правда, что за десять лет только и приходила ко мне душа Блэза Паскаля, но знаете ли вы, что за человек этот Паскаль? Ведь он имя Божие – прославляя его – вместе с игральными костями тысячу раз кряду на стол швырнул, чтоб узнать по числу очков, закону вероятия и методе больших чисел, есть Бог или нет. Когда пройдет десять раз по десять лет, напомните мне о том, который ждет за порогом, а пока… терпение: с Паскалями так сразу не управляются».
– Что ж, – сказал Жан-Мари-Филибер-Блэз-Луи де Ку, – придется просить Луи.
Но старый привратник почесал золотым ключиком темя:
– Не советовал бы. Нет: святого Луи лучше не тревожить.
– Но почему?
– Строг, очень строг: всех тринадцать Луи в ад. «Туда же, – говорит, – и остальным дорога, дайте срок, пусть только родятся – а уж я их в вечную смерть». Остается еще святой Мари: пойду к нему.
И когда снова возвратился райский привратник, то ключами оземь – и говорит:
– Нет вам благословения, кавалер. Не могу впустить: святой Мари, слово в слово, то же, что и святой Жан: будто сговорились.
– Что ж это? – закричал кавалер Жан-Мари-Филибер-Блэз-Луи де Ку. – С пятью святыми и без рая. Из-за пяти бездельников – на пять крестных мук! Ну нет. Идите, старик, к кому хотите, но без пропуска не возвращайтесь.
И ногу на порог.
Поднял старый привратник золотую связку – ключиком о ключик, ключиком о ключик – и говорит:
– Разве вот что: не попробовать ли нам с вами, по тождеству имен, не к святому Мари, а к святой Мари? Вряд ли из этого что-нибудь получится, притом грешить мне тут в раю не пристало, но уж очень мне вас жалко, кавалер.
Ушел ключарь, и видит де Ку: тщетно ждать. Повернул уже спину к порогу, как вдруг слышит: звенят ближе и ближе, радостным золотым звоном звенят ключи ключаря. Обернулся, а тот уж здесь и говорит:
– Благословите удар и клинок, приведшие вас к горнему преддверию; кто б мог думать: пречистая Мари, чуть заслышала ваше имя: «Это не тот ли де Ку, о котором трижды на дню докучает мне слезами, огнями свеч и молитвами маленькая Мари, что служит поломойкой в гостинице „Синяя черепаха“ на третьем лье от Парижа?» Вы, конечно, помните свою заступницу и молитвенницу, маленькую Мари из «Синей черепахи». Ну, я открываю врата…