Все эти цитаты, выхваченные из немногих уцелевших тетрадей Штерера, невозможно датировать. Автор, стремившийся опрокинуть власть дат, естественно, не помечал чисел и годов. Можно лишь с некоторой приблизительностью догадываться, что все эти обрывки мыслей, случайно заглянувших на бумагу, относятся к 1912–1913 годам, когда Штерер, исключенный из университета, продолжал еще жить на студенческой квартире в одной из комнаток, забравшихся под самую крышу громадного каменного короба, выставившегося окнами на Козиху. Получки из дому были довольно скудны, Штерер принужден был искать прокармливающих работ. Так, именно к этому времени относится урок, который взамен 20 ежемесячных рублей отнимал ежедневно по 10 000 шагов. Штерер, выставив локти из кармана, терпеливо проделывал маршрут Козиха – Замоскворечье – Козиха, и, когда, после полугода занятий, проходя по улице, случайно наткнулся на даму и гимназиста, приветливо ему закивавших и заулыбавшихся, так и не мог припомнить «кто такие», хотя это были ученик и его мать.
А между тем замоскворецкая дама не первый раз делала попытку пробраться под опущенные веки хмурого молодого человека. Каждый день за час до прихода репетитора она присаживалась к зеркалу и приготовляла наружность с гораздо большим прилежанием, чем ее сын уроки. В стекле отражались щипцы, красный карандаш, трущийся о губы, но в репетиторе ничего не отражалось. Однако преимущество малой цели перед великой в ее досягаемости. Однажды Штерер, отшагав первые 5000, узнал, что урока не будет, так как «мальчик просил, вы уж извините, отпустить его на сегодня к…», не дослушивая, он повернул к порогу, но почувствовал прикосновение к локтю: его просили отдохнуть, выпить чаю с брусникой: «Что вас гонит?» Штерер согласился, вернее – согласилась усталость. На стене висела пустая клетка. Глядя в укачиваемые дыханием сонно-синие розы пеньюара, гость спросил: почему пустая? Последовал скорбный рассказ об обкормленной канарейке, незаметно модулировавший в тему о безвременном вдовстве, о трудности одной, без мужской руки, управляться с шалостями мальчишки. Затем несколько беспредметных вздохов, на которые гость отвечал тычками ложечки о сахар, противящийся теплу:
– Не ровен час, донце продавите. И что это вы глаза в стакан спрятали? С брусникой надо, а не с глазами. Думаете всё, а о чем: о разном?
Собеседник отвечал: нет – не о разном.
– Об одном, значит. А не об одной?
Из улыбки – две серебряные пломбы. Синие розы пахли синькой. Штерер, отдернув зрачки, сказал, что в шашечной партии возможен случай, когда оба игрока побеждают: это когда один ведет игру в крепкие, другой, точнее, другая – в поддавки. При этом теоретик не заметил, что одна из шашек уже тронута.
Через четверть часа после первого афоризма сторонний наблюдатель мог бы ознакомиться с теорией о купюрах времени, излагаемой прямо в хлопающие глаза замоскворецкой дамы.
Применительно к любви теория эта строилась так: память, «развертывающая свой длинный свиток», и кинолента, разматываемая с катушки, могут быть подвергнуты монтажу. И из ленты, и из времени можно вырезать куски, убрать длинноты. Так, если между первым свиданием женщины с ее первым и первым свиданием с ее вторым, третьим, ну и так далее, сделать купюры, то есть оставить наиболее чистое и искреннее, глубоко западающее в память, то кинолента, на которую мы перенесем ряд примкнутых друг к другу первых свиданий, покажет нам женщину – с быстротой шарика рулетки, перепрыгивающего с номера на номер, – переключающуюся из объятия в объятие и стареющей на наших глазах; юристу это, конечно, напомнило бы ту статью Уголовного закона, которая трактует о массовом насилии. Попробуйте убрать лишнее – из чего бы то ни было оставить лишь самое нужное, и вы увидите, что оно вам не…
И через час после этого последнего афоризма Штерер мог убедиться в жестокой его правильности. Сторонний же наблюдатель… впрочем, в подобной ситуации таковые излишни.
На следующий день репетитор впервые оглядел своего ученика: наклонившись безбровым лбишкой над Евтушевским, гимназистик тянул себя за встопырившиеся на темени волоски, точно пробуя выдернуть из головы искомое число; сквозь красное ухо мальчугана просвечивал огонь лампы.
«Как у Ихи», – подумал Штерер.
В «я» у него было словно в нетопленой комнате.
IV
Это произошло в феврале 1914 года. Штерер, проделав свой обычный маршрут, не заметил крыльца, выставившегося поперек тротуара одного из замоскворецких переулков, и подошвы его продолжали скрипеть о снег. Он был похож на человека, идущего по следам. Две-три женских головы обернулись на него, беля дыханием меха. Но преследователю нужно было нагнать свою голову, точнее, одну из ее мыслей, казалось, легкой предвечерней тенью скользившую впереди по снегу. Переулки безлюдели; шаги, выпутываясь из перекрестков, хрустя сквозь синий воздух, настигали силлогизм. Обмерзлые столбы заставы остались позади. Снег, наползая на щиколотки, начал спутывать найденный ритм, большая и малая посылки, улучив паузу сугроба, разомкнулись, но в это время, перерезая им путь, по параллелям стали – грохочущая спираль дыма с бегущими за ней кругами колес. Штерер остановился, тяжело дыша; лицо его горело гневной радостью: последний знак последней формулы был изловлен – о, наконец-то! – под лобную кость.
Стоя по колени в снегу, он поднял случайный примерзлый к насту тычок и вчертил в поле свою формулу. На следующий день началась оттепель, и документ, открывающий тайну Штереровой машины, был перечеркнут лучами солнца. В дальнейшем изобретатель работал, не доверяясь ни людям, ни бумаге.
Впрочем, записи были ему теперь и не нужны: настало время строить машину, закапканивающую время. Для этого нужны были деньги. Штерер подсчитал: цифра колебалась в пределах пятизначья. Сын и отец обменялись письмами, в которых сын просил, отец отказывал. Строитель сжал смету до минимума: четырехзначное число засерело из бумажного складня телеграммы. Отец, сдернув с носа очки, швырнул их на пол. Первой страницей ответного письма он грозил лишить наследства, третьей – увещевал дождаться его смерти и тогда брать себе все, а в постскриптуме обещал выслать половину.
Получив перевод, Штерер-младший, не дожидаясь второго слагаемого нужной ему суммы, решил начать постройку машины. Сотня дверей, окружавших его комнату, угрожала, как казалось Штереру, его тайне. Надо куда-нибудь подальше от людского любопытства, догадок и подглядов. Штерер отыскал в одном из переулков, пересекающих окраинную Хапиловку, достаточно изолированную и тихую квартиру. Это был деревянный, в три крохотных оконца мезонин, две низких комнаты, лестница во двор. В наружной комнате – койка и груда книг (здесь Штерер принимал своих чрезвычайно редких посетителей). Внутренняя комната, куда никто не допускался, должна была служить обиталищем машине.
Новый хапиловский житель редко появлялся на ступеньках, сводящих с мезонина. Под одним локтем его были всегда какие-то бутылевидные и цилиндрические свертки, другой локоть скользил по крутому поручню. За стеклами мезонинных окон никогда не размыкающиеся занавески, и даже весна распахнула все стекла всех стен – только оставила три рамы мезонина нераскрытыми.
Чахлая Яуза, прятавшаяся подо льдом невдалеке от обиталища Штерера, порвала берега и в течение недели-другой пробовала вспомнить, какой она была в те уплывшие века, когда по ней скользили – векам вслед – не пестрые пятна нефти и помет, а струги и паруса. Солнце, глядящее в лужи, как пьяница в вино перед тем, как его выпить, опорожнило их все.
Рты, лузгавшие семечки у хапиловских крылечек, раза два обсуждали странного поселенца. Сперва было решено, что жилец за тремя окнами одиноко и беспросыпно пьет, порожня свои бутыли и цилиндры. Но однажды у перил лестницы была замечена фигура женщины, подымавшейся наверх. По ночам за окнами мезонина всенощничал свет. Рты, истолковав занавески по-другому, удовлетворенно склабились.