– Но почему меня бьют, Фарфан? – обернулся он со стоном к майору; тот сопровождал его вместе со стражей и разговаривал с человеком, державшим фонарь.
Вместо ответа он получил удар прикладом и упал ничком в зловонную грязь; его ударили не в спину, а по голове, разбив в кровь ухо. Закашляв, он сплюнул – в рот набился навоз, капли крови пачкали рубашку – ив возмущении приподнялся.
– Молчать! Молчать! – заорал Фарфан, замахиваясь хлыстом.
– Майор Фарфан! – вскричал вне себя Кара де Анхель, гневно выпрямившись. В воздухе запахло кровью.
Фарфан, боясь тех слов, что вот-вот прозвучат, нанес, удар. Багровый рубец вздулся на щеке несчастного, который пытался, стоя на коленях, освободить руки, связанные за спиной…
– …Понятно… – сказал он, не имея сил сдержаться, дрожащим, стегающим голосом, – …понятно… эти побои… принесут вам еще одну нашивку…
– Молчать, а то… – рявкнул Фарфан, снова поднимая хлыст.
Человек с фонарем остановил его руку.
– Бейте, не жалейте, не бойтесь! Я выдержу, я мужчина, а хлыст – оружие кастратов!…
Два, три, четыре, пять ударов хлыста менее чем в секунду исполосовали лицо арестанта.
– Майор, успокойтесь, успокойтесь!… – вмешался человек с фонарем.
– Нет, нет! Я заставлю этого сукина сына жрать землю… Он оскорбил армию, ему это так не сойдет… Бандит… сволочь!… – И, орудуя уже не хлыстом, который сломался, а дулом револьвера, он срывал куски кожи с лица арестанта, с головы, вместе с волосами, повторяя при каждом ударе глухим голосом: – …армию… организацию… сволочь… так его…
Бездыханное тело жертвы, рухнувшее в навоз, оставили здесь же, в этом вагоне, пока формировался товарный состав, тот, что должен был доставить арестанта обратно в столицу.
Человек с фонарем хотел занять место в вагоне. Однако Фарфан велел ему идти за ним. Они расположились в комендатуре, где ожидали часа отправления, беседуя и опрокидывая стопку за стопкой.
– В первый раз меня подбил пойти служить в тайную полицию, – рассказывал человек с фонарем, – один шпик, мой большой дружок, его звали Лусио Васкес, Бархотка…
– Я вроде что-то слышал о нем, – сказал майор.
– Но тогда мне еще не довелось завербоваться, хоть тот, приятель мой, был уже там своим человеком, сумел завоевать доверие – недаром его Бархоткой прозвали, вы понимаете, – я же влопался в тюрьму и потерял немало денег, которые у нас с женой – в то время я был женат – были вложены в небольшое дельце. А жена моя, бедняжка, даже попала в «Сладостные чары»…
Фарфан было встрепенулся, услышав название «Сладостные чары», но воспоминание о Свинке, жирной самке, вонявшей отхожей ямой, воспоминание, которое раньше привело бы его в неистовство, на этот раз не воспламенило: он все время пытался мысленно отмахнуться руками и ногами, как плывущий под водою, от преследовавшего его образа Кара де Анхеля и этих слов: «…еще одну нашивку!., еще одну нашивку!»
– А как звали вашу жену? Я, видите ли, почти всех знал в «Сладостных чарах»…
– Да что имя-то, она там не осталась; только попала, как; сейчас же и выбралась. В том доме у нее помер мальчонка наш,
и она от этого помешалась. Знаете, если уж не лежит у кого душа!… Сейчас она в прачечной при больнице, вместе с монашками. Не стерпела душа, не смогла она стать публичной девкой!
– Ну, так я ее, кажется, все-таки видел. Это мне пришлось раздобывать в полиции разрешение на отпевание ребенка. Донья Чон и остальные отпевали его там. Но я тогда и ведать не ведал, что это был ваш сынишка!…
– А сам-то я, представьте себе: в каталажке, измордованный, без гроша в кармане… Да, если оглянуться и посмотреть назад, хочется бежать без оглядки!
– А мое, представьте, положение: ни за что ни про что оболгала меня одна паскудная баба перед Сеньором Президентом…
– Потом этот самый Кара де Анхель снюхался с генералом Каналесом и начал шуры-муры с его дочкой, которая стала его женой и, говорят, съела приказ хозяина. Я про все это знаю потому, что Васкес, Бархотка, видел его в трактире «Тустеп» за несколько часов до того, как генерал сбежал.
– «Тустеп»… – повторил майор, стараясь припомнить.
– Как раз на самом углу была харчевня. Прощай, славное местечко, где были нарисованы на двери фигуры, с двух разных сторон: мужчина и женщина; женщина, согнув руку калачиком, говорит мужчине – я даже слова еще помню: «Станцуем-ка тустепчик!» – а мужчина с бутылкой ей отвечает: «Благодарствую!»
Поезд тронулся, постепенно набирая скорость. Розовый ком зари омывался морской синевой. Из тени выплывали тростниковые домишки городка, далекие горы, убогие суденышки мелких торговцев и здание комендатуры – спичечный коробок со сверчками в военной форме.
XL. Слепая курица
…«Сколько часов прошло, как он уехал!» В день отъезда она считала часы, потом надо было прибавить еще много других, чтобы сказать: «Сколько дней прошло, как он уехал!» Но спустя две недели был потерян счет дням, и вот уже: «Сколько недель прошло, как он уехал!» Целый месяц. Потом был потерян счет месяцам. Они составили год. Потом потерялся счет годам…
Камила сторожила почтальона у окна гостиной, спрятавшись за занавесками, чтобы ее не видели с улицы; она была беременна и шила приданое ребенку.
Еще задолго до появления почтальона было слышно, как он стучит, будто безумец, который забавляется тем, что колотит в двери всех домов. Стук-перестук приближался, врываясь в окна. Камила откладывала в сторону шитье, заслышав почтальона, при виде его сердце выпрыгивало из груди, чтобы поделиться радостью со всем миром. Вот оно, письмо, долгожданное! «Моя обожаемая Камила. Восклицательный знак».
Но почтальон не стучал… Возможно… Может быть, позже… И она опять садилась за шитье, мурлыкая песенки, стараясь отогнать тоску.
Почтальон снова появлялся вечером. Невозможно определить, сколько времени проходило, пока он шел от окна до двери. Похолодев, затаив дыхание, вся обратившись в слух, она ждала его стука и, убедившись, что ничто не нарушило тишину в доме, закрывала глаза от страха, сотрясаясь всем телом от сдерживаемых рыданий, от внезапно подступившей к горлу тошноты, от судорожных вздохов. Почему она не вышла ему навстречу? Быть может… почтальон просто забыл – со всяким может случиться! – и завтра непременно принесет…
На следующий день она так рванула дверь, что распахнула ее настежь. Выбежала встречать почтальона, – не только для того, чтобы он не забыл о ней, но и затем, чтобы помочь своей удаче. Однако почтальон прошел мимо, как проходил всегда, не замечая ее немого вопроса. Вот он: зеленый костюм, как говорят, цвета надежды; крохотные жабьи глазки, оскаленные зубы мумии из анатомического кабинета…
Месяц, другой, третий, четвертый…
Камила уже не входила в комнаты с окнами на улицу, подавленная огромным горем, которое загоняло ее в самые темные углы дома. И она чувствовала себя немножко хламом, немножко дровами, немножко углем, немножко старым кувшином, немножко мусором.
«Она не блажит, она тоскует», – объясняла соседка, слывшая знахаркой, служанкам; они сообщали ей о происходящем в доме, – больше для того, чтобы посплетничать, нежели для того, чтобы получить целебное средство, ибо в целительных средствах служанки толк знали: приносили свечки святым и утешение дому, облегчая его тяжелое бремя тем, что растаскивали ценные вещи.
Но в один прекрасный день больная вышла на улицу. Трупы плывут по течению. Забившись в угол кареты и стараясь не встречаться глазами со знакомыми – почти все отворачивались, чтобы не здороваться с нею, – она направилась к Президенту. Платок, мокрый от слез, был ее завтраком и обедом. Она почти изгрызла его, ожидая в приемной. Велика же была нужда, нагнавшая сюда столько народу! Крестьяне сидели на краешках золоченых стульев. Горожане расположились поудобнее, откинувшись на спинки. Дамам тихим голосом предлагали кресла. Кто-то разговаривал в дверях. Президент! Подумав о нем, она содрогнулась. Сын буянил в ее чреве, словно говоря: «Уйдем отсюда!» Люди шумно разминали затекшие конечности. Зевали. Переговаривались. Мимо проходили офицеры Генерального штаба. Солдат усердно мыл оконное стекло. Жужжали мухи. Шевелился ребенок, которого она носила под сердцем. «Ах ты буян! Чего ты там сердишься? Мы попросим Президента, чтобы он нам сказал, где же тот сеньор, который еще Не знает, что ты существуешь, а когда вернется, будет очень любить тебя! Да, уже недалек тот час, когда ты будешь участвовать в том, что зовется жизнью!… Нет, я вовсе не против этого, но все же лучше тебе быть здесь, хорошенько спрятанным!»