Изменить стиль страницы

После «боя акул» офицеры, солдаты и узники с трудом возвращались к будничной жизни. Нервы у них вконец развинчивались – одних чуть удар не хватал, у других дергалась рука или глаз.

Тяжелые морские птицы, с трудом махая крыльями, неспешно спускались с небес, касались воды и взлетали снова, а летающие рыбы кусками бильярдного стола прыгали им вслед.

– Отец… – сказал Гойо Йик, подходя к отцу светлым и ясным днем, – вон матушка пришла…

– Не дай господь, не скажи ей, что я тут!

– Я сказал…

– Ой, что ты наделал! Не хотел я, чтобы она знала… А она тебе что ответила?

– Ничего. Заплакала.

– А что я зрячий, ты не говорил?

– Нет, не говорил.

– Тогда я глаза прикрою, а ты меня веди…

– Она думает, вы слепой…

Мария Текун была все так же веснушчата, а в жидких рыжих косах белели седые пряди. Она припала к воротам, чтобы вытереть слезы и высморкаться по-старушечьи громко. Ноги у нее под юбками дрожали, пока слепой отец и сын-поводырь шли к ней.

Неуверенно, как слепой, Двуутробец подошел к ней поближе, чуть не наткнулся на нее, чуть не толкнул. Она отодвинула его немного, взяла за руку и стала пристально на него глядеть, хотя крупные дрожащие слезы ей мешали.

– Как живешь? – спросила она, и голос ее пресекся.

– А ты как?…

– За что ты тут сидишь?

– За контрабанду. Мы с кумом купили бутыль водки, хотели ее на празднике продать, а бумагу потеряли.

– Вон как… А нам – верно, сынок? – нам сказали, ты умер. Давно ты тут?

– Хватает…

– Сколько же?

– Два года. Мне три дали…

– Господи!

– А ты как живешь, Мария Текун?… Замуж опять пошла…

– Да, тебе Гойо сказал. Все думали, ты умер, и выдали вот меня. Мальчикам отец нужен. Женщине с ними не справиться. Мужчину к мужчине тянет… Слава богу, все хорошо вышло. С ними он хороший был. Бросила я тебя…

Гойо Йик дернулся от боли, и глаза у него приоткрылись. Она могла бы заметить, что они другие, чистые, если бы не думала о своем.

– Разреши, я тебе все скажу. Хорошо, так вышло, мы при сыне нашем говорим. Я не потому тебя бросила, что разлюбила. Если бы я осталась, было бы у нас еще десять сыновей – и тебе хуже, и мне, и им самим… Что бы они делали, если бы я умерла? Ты незрячий…

– Ас тем мужем у вас детей нет?

– Нет. Его, дурного человека, колдуны заколдовали. Мне один прорицатель сказал. Они где-то там индейцев много убили, и прокляли его колдуны, иссушили ему семя.

– Если б я прозрел, ты бы меня любила?

– Может, и любила бы… Да ты бы меня не любил, страшная я, некрасивая. Ты сына спроси. Правда, сыновьям мать всегда хороша.

– Матушка, – перебил ее смеясь Гойо-сын, – ты же все заметила…

– Верно, я сразу поняла, только притворялась, что не знаю. Ты, отец, хотел меня обнять, когда ко мне подошел…

Двуутробец поднял веки. И у него и у нее задрожали глаза, прежде чем слиться, встретиться, обменяться светом взгляда.

– Как хорошо, что ты зрячий… – сказала Мария Текун, сминая в кулаке платочек.

– Да, вижу вот… а прозрел я из-за тебя, хотел тебя увидеть, искал… Где я тебя только не искал!.. Думал, по голосу узнаю – я же тебя не видел, – и стал ходить с коробом, всюду побывал, женские голоса слушал…

– Ты бы узнал мой голос?

– Да нет, наверное…

– Меняется он. Вот хоть я тебя слушаю, а кажется мне, что ты не так разговаривал…

– И ты не так говорила, Мария Текун…

Двуутробец подозвал кума Паскуаля, и тот подошел познакомиться.

– Иди сюда, кум…

– Мы с ним бутыль крестили! – весело объяснил Паскуаль. – Вы не думайте, сеньора, больше у него детей не было…

– Значит, и я вам кума…

– А то как же! Кумушка…

– Раз мы крестили большую бутыль, – вмешался Двуутробец, лопаясь от радости, – она тебе не кума, а кумища.

– Что ж, тогда и ты мне кумище…

Спускался вечер. Менялся цвет моря, менялся цвет неба, алели облака, тихо и важно входили в закат стройные пальмы. Горизонт сразу стал темно-лиловым, и на нем иногда появлялись точки кораблей. Бутылочно-зеленые воды углублялись в себя, и от этого еще таинственней казался миг сомнения, предшествующий темноте.

Уже обо всем поговорили и обо всем помолчали. Сына решили не выкрадывать – слишком опасно.

Когда старая женщина прощалась с сыном, челюсть у нее дрожала, а губы дергались. Мария Текун не хотела плакать, чтобы не огорчить своих мужчин. Часто мигая, она сморкалась трясущейся рукой. Тряслось все – и веснушки, и перекошенный горем рот, и веревки кос, и пустые груди. Мария Текун уткнулась сыну в плечо. «Вернусь. Хорошо, есть что продать. Шесть свиней привезла. Заколем их завтра, и вернусь». Сказала она все это или подумала?

Подошел Ничо Акино с хозяйкиными часами в руке напомнить гостье, что пора им на берег. Они вошли в лодку, он – с грузом свертков, она – с грузом печалей, и лодочник поднял весло. С земли дышало зноем, но легкий прохладный ветер прорезал духоту. Волны мягко плескались в тихой и теплой бухте, окруженной черными пальмами, словно большая лужа золотистого скипидара.

Ничо Акино спросил молчаливую спутницу, которая казалась неприветливой, хотя кроткие слезы высыхали на ее щеках:

– Почем свиней продадите?

– Не знаю… Если маис тут не очень дорог, возьму побольше… Вообще-то нынешний год свиньи в цене. Там, у нас, хорошо платили.

Лодочник Хулиансито греб и греб. Волосы его словно карабкались по голове, в глазах голодного Христа-младенца отражались огни, зажигавшиеся на темном берегу.

Ничо Акино не выдержал и неловко спросил о том, о чем думал с тех пор, как сели в лодку. Он кое-что знал, до него донеслись обрывки беседы, которую вели там, в замке, Револорио и оба Йика.

– Значит, вы и есть та самая Мария Текун?

Ему было трудно это выговорить, но она не рассердилась.

– Скажите, – ответила она вопросом на вопрос, – а почему я «та самая»?

– Ну, камень… вершина… текуны… – растерянно забормотал тот, кто был акатанским письмоношей, а стал никем. Хозяйка не может без него обойтись, он с ней спит, а все же с тех пор, как он не носит почту, он – никто.

– И вы вот про камень знаете… да, это я. Камень – там, я – тут…

Сеньор Ничо плыл по морю рядом с Марией Текун, человек человеком, и в то же самое время шел койотом по ее вершине вместе с Лекарем – Оленем Семи Полей. Два зверя с короткой жесткой шерсткой двигались сквозь густой туман по губчатой земле. Они недавно покинули сверкающие пещеры, мертвые кремни, где видели непобедимых, и теперь беседовали, чтобы Лекарь-Олень не растворился в нежно-белой мгле горной вершины, подобной смерти, а Койот-Письмоноша – в синей и теплой мгле моря, где он плыл, как человек. Если бы они замолчали, Лекарь-Олень растворился бы в тумане, а Койот-Письмоноша стал бы просто человеком, весь вошел в тело, сидящее в лодке рядом с Марией Текун.

Лодка покачивалась, и это располагало к учтивости. Приближалась вонючая, смрадная пристань, в маслянистой воде плавал мусор.

Мария Текун сказала, что она не Текун, а Сакатон, и сеньор Ничо, который в одно и то же время плыл человеком с ней в лодке и шел койотом по ее вершине с Лекарем-Оленем, провыл тому в ухо: «Она не Текун, она – Сакатон, она из Са-ка-то-нов!..»

Лекарь – Олень Семи Полей, который шел с ним рядом сквозь прославленную белую мглу текуньей вершины, приблизил оленью мордочку к покрытому колючей шерстью уху. Белая пена пузырилась под его черной губой.

– Далеко тебе до провидца, койотий ты койот! Много еще тебе пройти, много увидеть и узнать! Ешь жареных перепелов, жуй белый копаль и слушай допьяна медовый голос птиц, летающих над зеленью деревьев, подобной зелени горы. Провидцем ты станешь тогда, когда не будет никого, кроме тебя и солнца. Мария Текун, сидящая рядом с тобой, не Текун и не Сакатон. Потому она и жива. Если бы она была из Сакатонов, ей бы в младенчестве отрубили голову, когда я, Лекарь-Олень, велел устами Калистро Текуна перебить весь их род, чтобы выгнать сверчка из брюха больной. Сакатонов порубили за то, что они – дети и внуки аптекаря, который, зная, что делает, приготовил и продал яд. Если бы не он, непобедимый Гаспар бился бы с теми, кто сеет маис на продажу. Можно ли обрюхатить женщину, чтобы торговать мясом детей, собственной плотью и кровью? Так и маис нельзя сеять ради выгоды, он – для себя, для еды, для семьи, а не для наживы. Тех, кто сеет его, чтобы выйти в богачи, преследует беда. Одежда их рвется в лохмотья, как листья под ветром ненастья, руки их темнеют, как рачьи клешни, которые могут стать белыми лишь в священных пещерах.