— Ты знаешь?.. Когда папа вернется, возьмем ее к нам.
— Когда папа вернется… — повторила мама, взяв мою голову в руки. Она вздохнула и едва слышно сказала: — Нет, Никиток, наш папа больше никогда не вернется…
Мы долго сидели обнявшись и плакали. Потом она встала, подошла к окну, сорвала с карагача листок: он, подхваченный ветром, стал, кружась, опускаться вниз, подобно зеленой бабочке.
— Я хотела бы повидать твоих друзей. — Лицо ее, когда она обернулась, было почти спокойно. — Фрола и другого твоего друга. Его Юрой зовут?
— Я схожу, позову их.
Через несколько минут Фрол и Юра здоровались с мамой, и она, пожав им руки, стала расспрашивать об училище. Они рассказали ей обо всем, рассказали о вечере и моих декорациях.
— Жаль, не попала я на ваш вечер!..
Когда мама собралась уходить, Юра тихонько толкнул локтем Фрола, и они деликатно оставили нас вдвоем.
— Ну, Никиток, до свиданья. Учись как можно лучше, родной, и помни: папа всегда хотел, чтобы ты стал моряком… Ты проводишь, меня?
Мама вынула из сумочки деньги.
— Это тебе, Никиток. Пригодятся.
— Не надо, мама. У меня все есть.
— Возьми, возьми, пойдете в театр, угостишь товарищей.
И она сунула мне деньги в карман.
— Ну, Никиток, учись, расти и помни: папа всегда хотел, чтобы ты стал моряком.
— Да… он и мне написал об этом…
— Написал? Тебе?
Я протянул маме письмо. Она прочла его, с трудом удержалась, чтобы опять не заплакать, спросила:
— Ты меня проводишь, сынок?
«Она уходит! — подумал я. — Уезжает. Надолго. В Геленджик. Так далеко!»
Я снова бросился к ней:
— Мама! Мамочка!
— Не надо больше, сынок! Не надо, — сказала она, глотая слезы. — Пойдем лучше.
Она пошла впереди, я — за ней, и я не знал, когда еще увижу ее.
«Как незаметно прошли два часа!» — думал я, спускаясь по трапу.
Тяжелая дверь подъезда захлопнулась, я вернулся в дежурную комнату и доложил, что «воспитанник Рындин явился».
— Молодец! — похвалил Кудряшов. — Аккуратен. Хвалю… Что, приятно, когда приезжает мама? — И он тут же добавил: — Моя старушка тоже ко мне в училище из Орла приезжала. Как сейчас помню: вызывают в приемную, а она сидит на кончике стула, маленькая, седая, и ждет… Как увидела меня, охнула да как кинется ко мне…
Вечером Юра спросил, когда мама придет еще раз. Я сказал, что не скоро, она уезжает.
— В Геленджик? — переспросил Юра. — Мы там жили на даче. В море купались, музыку слушали, на велосипедах катались. У нас сад какой был — со сливами! И мама моя…
Фрол с верхней койки сказал приглушенным голосом:
— Потише о мамах, ребята! — И он кивнул на сидевшего у стола старшину.
Глава пятая
ГОРИ
На другой день мы утренним поездом ехали в Гори. Все вокруг зеленело, цвело; все бы по ярко-розовым, желтым. Кура несла к морю мутные волны, горы были затянуты синей дымкой. То тут, то там паслись овцы; буйволы пили мутную воду; козы легко перепрыгивали с камня на камень. Мальчишки выбегали навстречу и что-то кричали. Мы махали им бескозырками. Поезд несколько раз останавливался на маленьких станциях. Электровоз гудел и одним рывком стягивал состав с места. Поприкашвили знал каждую станцию по этой дороге, Гори, Хашури, свой родной Зестафони. Илико показал на высокие скалы, в которых темнели отверстия:
— Смотрите, ребята: это пещерный город Уплис-Цихе. Ух, тут когда-то жило много людей!
— В горе? — удивился Фрол.
— В горе. Там были базары и спальни, духаны и церкви.
— Но к чему же жить под землей, когда и на земле много места? — недоумевал Фрол.
— Как «к чему»? А враги? Они с гор, бывало, придут, всех перережут или уведут.
— Зачем?
— В плен! Так вот, лишь увидят врагов, бывало, все входы мигом задраят. Попробуй, возьми!
— Так это было давно? — протянул Фрол. — Когда бомб и артиллерии не было?
— Ну, ясно, давно. Мой дед говорит: Уплис-Цихе — тысяча лет.
Поезд подошел к Гори. По длинному мосту через Куру буйволы тащили неуклюжие арбы; рядом шагали погонщики в войлочных шляпах. Сердито гудя, их обгоняли грузовики, горбатые, как верблюды, от вздувшегося брезента. Прошла рота бойцов с шинелями в скатку. Несколько осликов несли груженые корзины. Подминая асфальт, проскрежетал тяжелый оливковый танк. Фаэтон, запряженный парой серых в яблоках лошадей, вздымая пыль, обгонял нас. Прошла еще одна рота; окосив веселые глаза, бойцы поглядывали на нас из-под зеленых касок. На низком грузовике с прицепом колыхался, как надутый пузырь, серебристый «слоник» — аэростат заграждения. На широком плацу под платанами бойцы кололи штыками чучела.
— Почему тут так много военных? — опросил я Кудряшова.
— В Гори формируются части для фронта. Отсюда они пойдут прямо в бой.
— Прямо в бой?
— Да. С Кавказа они пойдут на Берлин! Кудряшов сказал это с нескрываемой завистью. Они будут бить фашистов, а он, командир «морского охотника», должен нас водить на экскурсии!..
Кудряшов все тут знал, и его знали многие. Он оказал, что его товарищ по флоту, командир «морского охотника», родился здесь, в Гори, и он бывал у него в гостях. И Кудряшов зашел в один из белых, стоявших в палисаднике домиков и привел горийокого старожила; это был дед его друга. Седой, как лунь, но крепкий старик — его звали Давидом Касрадзе — пошел с нами. Он рассказал, что с гор текут к Гори пять рек — главные из них — Кура и Лиахва, показал двухэтажное здание, возле которого выстроились шеренгой тополя — здесь было когда-то духовное училище, в котором учился маленький Сосо Джугашвили — Сталин. В нем учился и старый Давид.
Улица, по которой мы шли, упиралась в желтый утес, словно обрубленный по краям. На самой вершине утеса возвышались круглые темные башни. Они были разрушены.
— Это Горие-Цихе, горийокая крепость, — пояснил нам Каерадзе. — Там мы в детстве играли в Арсена.
— А что это за «Арсен»? — заинтересовался Фрол.
— Арсен? О-о!
Старик поднял палец:
И великая честь была в игре стать Арсеном, ее добивался каждый из нас…
Мы шли по улице, среди домов с двускатными крышами.
Дошли до одноэтажного дома с мраморными колоннами. Это был необыкновенный дом: одни колонны и крыша, без стен. Но под ним, словно под навесом, стоял другой домик — кирпичный, старый, со срезанной, косой крышей, с открытой галерейкой вокруг. Здесь родился Сталин.
Во дворе стояли обогнавшие нас бойцы. Молодой офицер поднялся на галерейку.
— Завтра мы уходим на фронт, — сказал он — Поклянемся, что ни один из нас не посрамит ни Родины своей, ни чести!
Опустившись на колено и приподняв край алого знамени, офицер поцеловал его.
— Клянемся, — продолжал он проникновенно, — что мы будем драться смело, умело, уверенно, по-гвардейски, до последнего вздоха. И клянемся, мы вернемся с победой!
— Вернемся с победой! — подтвердили бойцы.
— Вернемся с победой! — повторило эхо на желтом утесе.
Построившись, солдаты запели и пошли по залитой асфальтом улице. Долго была слышна их песня.
Мы вошли в домик. Тут была одна комната, очень бедная, чистая; казалось, хозяева только что вышли и скоро вернутся. На комоде стояли ярко начищенный самовар, керосиновая лампа, в углу — большой сундук, покрытый тонкой тканью с рисунками, и тахта, прикрытая ковром. На стене висел портрет чернобрового, коротко остриженного мальчика. Рядом с портретом, в рамке под стеклом, я увидел аттестат Горийского духовного училища — аттестат, отметкам которого мог позавидовать каждый: по всем предметам и поведению были выведены пятерки.
«Да, — подумал я, — ему тяжело жилось, и все же он учился отлично. Значит, для него не существовало слов «не могу». Не существовало слов «не могу» и тогда, когда он бежал из ссылки и когда царская полиция охотилась за ним повсюду. А почему мы, когда на завтра задано что-нибудь трудное, говорим: «О, это выучить я не могу»? Ведь солдаты и офицер, которые ушли сегодня на фронт, никогда не сказали бы: «Не могу». «Дойдем до Берлина! — обещали они. — Дойдем и вернемся с победой!» А мы? Разве мы не можем оказать: «Все преодолеем, все трудности, но окончим на «отлично»?..»